Пламя вроде яркое, смотреть на него больно, но по углам комнаты темно. Слабый свет у карбидки, не то что электрический, желтоватый и привычный.
Ватник самый лучший у Женьки. Сшит по моде, с собачьим воротником.
Я подкладываю в «буржуйку» дрова. Женька снимает ватник и утрамбовывает его култышками на Яшкином бушлате. В комнате накурено. Первый раз я не завидую Руслану, что он в школе. Калеки рассказывают о войне, вспоминают такие подробности, которые не вычитаешь ни в одной книжке, и всё это говорится просто, устало, точно о какой-то необыкновенно тяжёлой работе, которой нет ни конца ни краю.
Я стараюсь не пропустить ни одного слова, слушаю жадно. Рядом со мной устраивается Абрам Михайлович. С холодами он перебрался к нам. Днём его постель по-прежнему лежит в ванной, а вечером он устанавливает в нашей комнате вдоль стены пустые цинковые ящики из-под патронов, сверху кладёт доски, потом долго сдвигает их, раздвигает, мерит кулаками щели, что-то ворчит под нос, пока не расстелет короткий волосяной матрасик. Раньше у него было четыре доски, одну он отдал на топку и всё никак не может примириться с утратой, жалуется, что по ночам сильно дует от холодного пола.
— Пули мимо уха: «Фьють… фьють…» А мы идём. В степи куда спрячешься? Как стол. Обернёшься, второй эшелон видно. В наступлении чем хорошо: ранят — к своим попадёшь, — рассказывает Женька.
— Смотря какое наступление… — говорит отец и поправляет под головой подушку. Последнее время у него участились приступы. Теперь я не боюсь, когда он теряет сознание от невыносимой головной боли. Теперь я сам наловчился впрыскивать отцу в руку пантопон или морфий. Морфий редко дают в аптеке. Врачи боятся, что отец может к нему привыкнуть, а я бы ему каждый день колол, чтоб только он не орал.
— Я под Харьковом наступал. А очнулся в Тбилиси. Полтора месяца без сознания. Там и Анну встретил, — вспоминает отец. — Меня успели спасти, а дружку, майору Яльцеву, фриц оказал первую помощь из автомата…
— Всё-таки в наступлении больше шансов.
— Оно конечно.
— Я не наступал, — говорит Яшка и пускает клуб дыма. Он теперь у нас частый гость. — Я только драпал. Ноги унёс, руку оставил.
— Вам-то что, танкистам. Вам-то легко. — Отец затягивается цигаркой и пускает облако дыма. — Хороша махра! Танкисты — аристократы, а наш брат известно: пехота, сто вёрст прошёл, и ещё охота.
— Нашёл чему завидовать! Танк — он ведь гроб на колёсах. Кому на войне легче? Санитару в медсанбате.
— Не скажи! — говорит Женька. — Вот кому надо ставить памятники — полковым врачам, а не полководцам. Давайте куда-нибудь напишем, чтоб хоть одному врачу памятник поставили.
Женька передвигает цигарку губами в другой угол рта.
Его слушают молча, а слова о письме с просьбой поставить памятник полковому врачу воспринимают как обычный трёп.
— Нет, я серьёзно! — запрокидывает голову Женька и смотрит невидящими глазами в окно. — Это герои. Под Ростовом задело меня осколком. В задницу. Миной. Рана тьфу, но болит, стерва, криком кричу. Принесли в медсанбат. Брюхом вниз. Анечка, извини! — вдруг спохватывается Женька, вспомнив, что среди нас есть женщина.
— Говори! — отвечает мачеха. В руках у неё книжка «Жизнь Амундсена». Первых и последних страниц в книжке нет. Анечка удобно примостилась около карбидки и не обращает внимания на разговоры. Палец левой руки у неё на губах, точно она говорит: «Тс-с-с! Тише!»
— Гляжу на пол, — продолжает Женька, — кровь! Когда тут меня обезболивать! Подходит врач, рукава засучены. |