Сидят тихо, сопят яростно и ждут сигнала, после которого можно без лишних колебаний сжигать на кострах еретиков-чернокнижников. И все равно пусть со скрипом, но все новое из Европы уже начинает доходить до имперских окраин. Чего там: по губерниям даже быстрее — в Петербурге или Москве потеряется, проскочит мимо слишком пристального внимания властей, а где-то в Киеве или Одессе зацепится. Разглагольствуя так в своей любимой фрондерской манере, профессор поведал: европейские врачи уже придумали упомянутому явлению отдельное название. Именно сейчас начали дискутировать вокруг него в научных кругах. До таких городов, как Киев, доходят, конечно, лишь слабенькие отголоски. Но и этого пока достаточно.
Поэтому Клим мучился, судорожно вспоминая, с чем имеет дело. Лишь когда услышал щелчок в замке, всплыло наконец: déjà vu — вот как оно называется!
Только в отличие от слабых разумом Кошевой точно знал, что никакого déjà vu у него нет. Тюремная камера ему не приснилась. Напротив, он возвращался в нее, не прошло и двух недель. А он же уехал во Львов, откровенно говоря — сбежал, назовем вещи своими именами, чтобы избежать тюрьмы и других неприятных вещей, приготовленных для таких, как он, российскими законами.
Открылись тяжелые двери. Не дожидаясь специального приглашения, Клим переступил порог тюрьмы. Глаза уже привыкли к тусклому свету, разглядели — тут, кроме него, лишь один житель. Кошевой уже хотел поздороваться. Но незнакомец, которого он еще не успел толком разглядеть, ловко вскочил с деревянного настила, поспешил к двери, выкрикивая:
— Пан Заремба! Пан Заремба! Мне уже выходить?
Говоря, мужчина глотал букву "р". Не картавил грубо, словно железом по наждаку, но и не так мягко, будто колокольчик звенит. Просто не произносил. Природа не дала ему от рождения такой возможности. Поэтому фамилия надзирателя прозвучало как «Заемба», доказав при этом Климу: его сосед по камере в полицейском участке совсем не новичок. Знать, как зовут тюремщика, может только опытный уголовник.
— Куда спешите, пан Шацкий? — равнодушно ответил надзиратель. — С вашим делом будут разбираться еще долго. Серьезная вещь, сами же знаете.
— А вы, пан Заремба, — вы разве не знаете Йозефа Шацкого! — воскликнул тот, и в голосе звучали нескрываемые нотки отчаяния. — Шацкого знает половина Львова…
— …другую Шацкий знает сам, — завершил полицейский, и Климу стало ясно: фраза эта ему так же знакома и даже приелась. — Только что я могу сделать? Есть среди нас люди, о которых порой узнаешь такое, от чего волосы встают дыбом. Знаете, сколько такого народа проходило хотя бы через эту камеру?
— Шацкого это не касается! — разорялся тот, в пылу отодвинув Клима, как будто он был стулом или другим элементом меблировки. — Я был без потайного дна и остаюсь таким до конца своей жизни! Мне это нравится! Мне так очень комфортно жить! Моя пани Шацкая время от времени закидывает: с тобой, Йозеф, неинтересно, был бы ты у меня здоров! Ты не умеешь дарить сюрпризы! Всегда известно, что подаришь на именины, где купишь, у кого купишь, за сколько купишь и как долго торгуешься при этом! Разве я похож на того, кто вынашивает недобрые замыслы? Пан Заремба…
— Да замолчали бы вы, пане Шацкий! — рявкнул надзиратель. — Я и сам вас очень хорошо знаю! А еще лучше вас знает ротовая полость моей старшей сестры! Она мне уже не первый год доказывает — вы мошенник, а не зубной лекарь.
— Бог с вами, пан Заремба! Если бы я был мошенником, разве бы ваша старшая сестра столько лет была моей постоянной и любимой пациенткой?
Теперь уже полицейский шагнул за порог камеры. У Клима сложилось впечатление: тут происходит нечто подобное семейной сцене, и он этим двум мешает. |