В прошлом эта метаморфоза всегда была для Барни просто огорчением, как конец спектакля. Никогда он не думал о ней как об исходной точке. Сейчас он впервые так о ней подумал, и, как только изменился угол зрения, ему стало ясно, с ясностью непреложной истины, что именно воскресший Христос, а не Христос страдающий должен стать его спасителем; незримый Христос, скрытый в Боге, а не жертва на кресте, доступная чувственному восприятию. Слишком страшными, слишком тесными узами он связан с самим же им созданным образом Христа Страстной пятницы. Теперь Пасха должна очистить этот образ. Поскольку он не наделен даром сострадания, истерзанная плоть будила в нем что-то слишком грубо человеческое. Чужие страдания оборачивались для него жалостью к самому себе, а потом и постыдным удовольствием. Они не могли ни на йоту изменить его, созерцай он их хоть всю жизнь. От него требуется другое что-то лежащее вне укоренившейся в нем концепции страдания, просто, внутренняя перемена, без всякого драматизма, даже без кары. Может, в конце концов, эту весть и несет ему Пасха. Не боль, а уход в незаметность должен стать обрядом его спасения.
По пути из церкви Барни вспомнил и вчерашние события, которые поездка в Ратблейн совершенно вытеснила из памяти. Совсем недолго, каких-нибудь два часа, он полагал, что Волонтеры пойдут на вооруженное восстание. Пусть он так непостижимо, так бессмысленно расстался со своей винтовкой — принес жертву не Богу, а собственному тщеславию, — все же он член организации Ирландских Волонтеров. Нерадивый, никчемный, бестолковый, но все же Волонтер и дал присягу сражаться за Ирландию, если пробьет час. И тут по цепи ассоциаций, протянувшихся в прошлое сквозь счастливейшие, казалось, минуты его жизни, он вспомнил Клонмакнойз, маленькую часовню без крыши, покинутые надгробия и пустынное зеркало Шаннона, Numen inerat. То было присутствие не только Бога, но Ирландии. Слезы выступили у него на глазах.
Барни записался в Волонтеры, чтобы сделать приятное Пату, но не только поэтому. Он сделал это и потому, что любил Ирландию, жалел ее за многовековое мученичество, и потому, что понимал, что в конце концов придется, вероятно, с оружием в руках бороться за права, в которых ей слишком долго отказывали, У Барни было сильно развито чувство истории, политику же он чувствовал слабо и в данном случае действовал интуитивно. От Ирландии, от ее мрака и красоты он ждал всего, когда-то он бежал к ней, как к матери, как к месту очищения. И хотя жизнь его обернулась разочарованием и неразберихой, ему и в голову не приходило винить за это Ирландию. Он забросил свою книгу о святых. Он сам оказался отступником. Темное великолепие по-прежнему было рядом, нетронутое и любимое. Он не мог не сослужить Ирландии эту службу. Так он думал, когда стал Волонтером, и так же, и только так, думал вчера, в течение тех страшных двух часов. Узнав, что сражаться ему все же не предстоит, он испытал невыразимое облегчение.
А сейчас Барни сидел в своей комнате и смотрел на письма к Франсис, начатые утром, до того, как он пошел в церковь. Проблема все еще ускользала от четкого анализа, но письма показались ему недостойными. Может быть, и Франсис, и Кристоферу не мешает узнать о случившемся, но из этого еще не следует, что осведомить их должен он, Барни. Всякое вмешательство с его стороны только ухудшит дело. Он не может, ну просто органически не может действовать из чистых побуждений, а раз так, то он не вправе причинить столько страха, горя и ненависти. Пусть Эндрю, Милли, Франсис и Кристофер разбираются между собой и устраивают свою жизнь без его участия. Все должно быть так, будто он не знает и не видел того, что видел и знает, или будто он расписался в полном непонимании. Ничего не делать, ничего не знать — вот чему учит его опустевший гроб. И тут его осенило, что и с Кэтлин должно быть так же. Не нужно надеяться, что он поймет Кэтлин или будет понят ею. Не нужно надеяться, что она поможет ему состряпать из его мелких измен античную трагедию. |