Он вспомнил, что когда-то этот столик казался ему верхом красоты и экзотики, теперь же он увидел его глазами матери — вульгарный предмет, дешевка. Комната утратила свое великолепие, утратила то, что хотя бы казалось красотой. Огромное распятие, некогда наполнявшее его волнением и тревогой, теперь представлялось вопиющей безвкусицей, под стать той полной неразберихе, в которой жили его тетка и дядя. Ну что ж, он увезет Франсис в Англию, подальше от всего этого. «Да, Эндрю, — прошептали она благодарно, — да, да». Ее маленькая ручка доверчиво легла в его ладонь, он привлек ее к груди и почувствовал, как трепетно бьется ее сердце.
— А, вон и Кристофер. Молодец, ждет у подъезда, и в этой своей смешной непромокаемой шляпе… Кристофер, здравствуйте, мы так и знали, что вы не опоздаете. Да, чтобы не забыть, Кэтлин заезжала ко мне в «Клерсвиль», говорит, что была у вас в «Фингласе» и не застала, ей о чем-то нужно с вами поговорить.
Кристофера, как видно, эта новость не порадовала.
— В чем я еще провинился? Она не сказала? Была расстроена?
— Нет, не сказала. И расстроена не была. Вы же знаете, Кэтлин никогда не бывает особенно веселой. Наверно, какие-нибудь пустяки. Вы не тревожьтесь.
— Ну-ну. «Вперед, друзья, на приступ, все за мной».
Городской дом тети Миллисент выглядел, по словам Хильды, «вполне прилично для Дублина». Он выходил «двойным фасадом» на Верхнюю Маунт-стрит, был намного шире, чем дом на Блессингтон-стрит, но по архитектуре на него похож. В водянистом солнечном свете кирпичные фасады Верхней Маунт-стрит отливали ржаво-розовым и желтым, только дом Милли да еще два-три были обрызганы модным в то время красным порошком, а швы между кирпичами прочерчены черным. Осевшие, чисто вымытые ступени парадного крыльца тоже красные — в тон всему дому. Дверь, увенчанная горделивым полукруглым окном, только что была покрашена в ярко-розовый цвет, дверной молоток в форме рыбы гладко отполирован до блеска, как ступня Святого Петра в Риме, а во всех сверкающих окнах пенились белые кружевные занавески, подхваченные ровными фестонами. Чуть подальше, в конце улицы, в чистое голубое небо поднимался нарядный зеленый купол протестантской церкви Святого Стефана. Длинные, зеленые с медным отливом полосы тянулись по светло-серому камню колокольни, цепляясь за большие часы, на которых как раз било четыре. Их характерный высокий надтреснутый голос отозвался в сердце Эндрю печально и властно, напомнив ему строгую, пустую внутренность церкви, куда его иногда водили молиться в детстве, если только участие в этих сухих, прозаических обрядах можно было назвать молитвой.
Горничная в наколке с длинными белыми лентами сообщила им, что миледи в саду. Проходя через темное чрево дома, Эндрю пробовал воскресить его в памяти. Но он не был здесь много лет, и комнаты казались незнакомыми. В полумраке какие-то широкие поверхности красного дерева поблескивали, как черные зеркала. По-весеннему пахло лаком для мебели.
Сад запомнился ему лучше. Он узнал, хотя заранее не мог бы себе представить, широкую террасу из красноватых плит, с чередующимися клумбами ирисов, розмарина и руты и крошечным квадратным прудиком, коричневую буковую изгородь, сейчас еще одетую жесткой, сморщенной зимней листвой, и маленькую лужайку с шелковицей, опершейся ветвями на подпорки. Все было мокрое и блестело, в плитах террасы отражались пятна света и тени, с шелковицы стекали капли дождя. Потом солнце вдруг засияло ярче, и в саду словно зажгли электрическую люстру. Пышная крона шелковицы загорелась зеленым золотом. В разрыве изгороди появилась тетя Миллисент.
Эндрю ощутил мгновенный, явственно приятный укол, точно сквозь тело прошла иголка, не причинив ему боли. Он не видел тетку много лет, но, хотя и хранил, как любительские моментальные снимки, кое-какие симпатичные воспоминания о ней, на них постепенно наслоились туманные, но достаточно частые замечания матери насчет того, что Милли «невыносима» или вот-вот «сорвется» — судьба, которую невестка почему-то упорно ей предрекала. |