8
— Перестань петь эту песню, Кэтел.
— Почему?
— Она мне не нравится.
— Почему не нравится?
— Не люблю такие песни.
— Почему ты не любишь такие песни?
— Хочешь получить по уху?
— Прелестное у тебя сегодня настроение. Ладно, буду петь не такую песню.
— Если уж поешь эту песню, надо петь ее всерьез.
— А я и пою всерьез. Как это можно петь всерьез или не всерьез? Поешь, и все тут. А Уолфа Тона я люблю, ты это отлично знаешь, и я не стал бы…
— У тебя голова полна скверных стихов. «В цвете лет» — пошлятина. И размер не выдержан. Как будто обязательно погибать «в цвете лет». Скверные стихи — это ложь.
— Пусть будут хоть какие-нибудь, а хороших стихов про лорда Эдварда и Уолфа Тона нам пока еще не сочинили. Жалко, что меня не назвали в его честь. Уолф Тон Дюмэй.
Это я про себя говорю.
— Что говоришь?
— Что сидел над его могилой. Когда мы были в Боденстауне. Когда вы все пошли на митинг, я сел и стал думать о нем. Не над самой могилой, но близко.
— Молод ты сидеть над чужими могилами.
— Я умру молодым, значит, на самом деле я старше. Мой возраст надо считать по-другому, как для кошек и собак.
— Ты просто надоедливый мальчишка и доживешь до ста лет, станешь надоедливым старикашкой и будешь трясти седой бородой и декламировать скверные стихи.
Был вечер вторника, и Пат принимал ванну. Ритуал этот возник давно, еще когда братья прожили часть лета в хижине в Коннемара и Пат приучил младшего греть воду в железных котлах на плите, выливать ее в большую цинковую ванну и стоять наготове с горячими полотенцами, пока он смывает с себя грязь окрестных болот и жестокую стужу морского купанья. Хоть Кэтел и жаловался, что его «обратили в рабство», он очень дорожил своим участием в этой церемонии, которая поддерживалась ив более цивилизованной обстановке на Блессингтон-стрит, как некая мистерия, уцелевшая в измененном виде, может быть, потому, что удовлетворяла какую-то полуосознанную, полузабытую духовную потребность.
Итак, Кэтел всегда присутствовал при омовениях Пата, только его роль служки свелась теперь к вручению полотенец. Так повелось, что эти минуты стали временем общения между братьями или по крайней мере временем, когда Пат был более обычного доступен, так что можно было незаметно попросить у него совета или дерзко сознаться в проступке. Несколько раз Пат, чувствуя, что он немного смешон в роли мокрого оракула, пытался покончить с этим обычаем, но Кэтел не пожелал отказаться от своих прав, как малый ребенок прибегая к доводу, что «так было всегда».
И вот, пока Пат тихо плескался или думал о своем, Кэтел сидел напротив него на деревянной крышке уборной, поверх одежды Пата. Уборная помещалась в сводчатой нише, деликатно замаскированная под длинный ларь красного дерева, с крышкой на петлях. Стена позади нее была оклеена обоями с узорами из плюща и синих розочек, на которых голова Кэтела, всегда прислоненная в том же месте, оставила расплывчатое коричневое пятно. В ленивой позе, подогнув одну ногу под себя, другое колено подтянув к подбородку, Кэтел любовался длинными коричневыми брюками из ирландского твида, к которым только недавно был допущен. Он застенчиво поглаживал их и время от времени наклонялся вперед, чтобы одобрительно их понюхать. В брюках он казался выше ростом — очень тоненький мальчик, прямой и гладкий, как фигурка из слоновой кости, с близко посаженными глазами и очень темными волосами, прямыми и сильно отросшими. Длинноносая голова с хохолком напоминала птичью, и птичьим было его свойство переходить от стремительного движения к полной неподвижности: Сейчас он сидел неподвижно и смотрел на Пата. |