Изменить размер шрифта - +
Валентин был тем, кого во Франции называют gentilhomme чистой воды, и цель его жизни, если бы он попробовал ее сформулировать, состояла в том, чтобы играть эту роль. По его мнению, для молодого человека из хорошей семьи справляться с ролью gentilhomme было как раз достаточно, чтобы с приятностью заполнять свои дни. Но во всем, что он делал, им всегда руководил инстинкт, отнюдь не теория, и по натуре своей он был настолько благорасположен, что кое-какие аристократические повадки, которые обычно задевают и ранят окружающих, в его случае воспринимались как искренние и сердечные. Когда он был моложе, его подозревали в низменных вкусах, и его мать была крайне обеспокоена, как бы он не поскользнулся на жизненном пути и не обдал грязью семейный герб. Поэтому на его долю выпало больше муштры и дрессировки, чем на долю других. Однако воспитателям так и не удалось поставить его на котурны. Они не смогли умерить его безмятежную непосредственность, и он вырос наименее осмотрительным и наиболее счастливым из своих сверстников-аристократов. В юности его держали на коротком поводке, и теперь он испытывал смертельную ненависть к семейной дисциплине. По слухам, он заверял домашних, что, несмотря на свой легкомысленный нрав, он ревностнее всех других членов семьи заботится о фамильной чести, в чем они смогут убедиться, если настанет день, когда эту честь придется защищать. Мальчишеская болтливость странно уживалась в нем со сдержанностью и осторожностью светского человека, и он казался Ньюмену то до смешного юным, то пугающе зрелым, впрочем, впоследствии такое же впечатление производили на Ньюмена и многие другие представители романских наций. У американцев в двадцать пять — тридцать лет, размышлял Ньюмен, головы трезвы, но сердца или, во всяком случае, взгляды на жизнь беспокойные, как у юнцов, а у здешних их ровесников — беспокойные головы, но умудренные сердца, а уж взгляды на жизнь и вовсе как у древних седовласых старцев.

— Чему я завидую, так это вашей свободе, — заметил месье де Беллегард, — вашему размаху — вы столько повидали, — вашей возможности приходить и уходить, когда захочется, тому, что вокруг вас нет людей, которые относятся к себе крайне серьезно и чего-то ждут от вас. А я живу, — вздохнул он, — под неусыпным надзором моей доблестной матушки.

— Сами виноваты. Что вам мешает пуститься в путь? — сказал Ньюмен.

— До чего же прелестен по своей наивности этот вопрос! Мне все мешает! Начать с того, что у меня нет ни гроша.

— Когда я пустился в путь, у меня тоже не было ни гроша.

— Да-да, но ваша бедность была для вас капиталом. У вас, в Америке, никому не возбраняется поменять статус, стать другим, не тем, кем он родился, а раз вы родились бедняком — я правильно понял? — вы неизбежно должны были сделаться богатым. Да как подумаешь о вашем тогдашнем положении, просто слюнки текут: вы огляделись и увидели мир, только и ждущий, чтобы вы подошли и подобрали все, чем он располагает. А когда мне исполнилось двадцать, я огляделся и увидел мир, где на всем висели таблички: «Не трогать!», и самое смешное, что, как оказалось, все эти таблички касаются только меня. Я не мог заняться делами, не мог зарабатывать деньги, ведь я Беллегард. Не мог заняться политикой, потому что я — Беллегард, а Беллегарды не признают Бонапартов. И литературой заняться не мог, потому что был тупицей. Не мог жениться на богатой девушке, потому что ни один Беллегард никогда не женился на простолюдинке и сделать это первым было бы неприлично. Но этого нам все же не миновать. Ведь наследниц из нашего круга, не имея состояния, не заполучишь; имя должно соединяться с именем и деньги с деньгами. Единственное, что мне не возбранялось — это отправиться воевать за Папу Римского. Что я и исполнил со всей добросовестностью и получил из-за Папы небольшую царапину под Кастельфидардо.

Быстрый переход