Из глубины города доносилось что-то, подобное шепоту чащи, и, как мартовская ночная весть, через раскрытое окно до меня донесся первый запах весны, похожий на запах первого пробуждения любви к женщине, которая до этой минуты всего лишь уступала твоей любви.
– Решил кокнуть жену и жениться на служанке? – спросил Лежницкий.
– Ты задушил ее, – гулким голосом сказал О'Брайен. – Зачем ты задушил ее?
– Робертс, – сказал я, – не могли бы вы заткнуть этих ублюдков?
В этот миг им так не терпелось поколотить меня, что я почувствовал, как волна безысходности выплеснулась из руки Лежницкого и ударила меня по лицу так же, как била по глазам лампа-вспышка. Они сидели рядом со мной, положив руки на колени, покачиваясь, – Лежницкий на мускульном ходу поршня, а О'Брайен – трясясь, как выброшенная на берег морская медуза.
– Повтори-ка это еще разок, и я уделаю тебя рукояткой пистолета, – сказал Лежницкий. – Тебя предупредили.
– Нечего угрожать мне, приятель.
– Проехали, – сказал Робертс, обращаясь к нам. – Кончайте.
Я откинулся на спинку сиденья, сознавая, какую опасность на себя навлек. Теперь адреналин бушевал в их крови, как чернь в часы бунта.
Остаток пути мы ехали молча. Их тела были так перегреты яростью, что моя кожа получила нечто вроде ожога, как бывает, если пересидишь под ультрафиолетовой лампой.
Опознание в морге заняло лишь несколько минут. Мы прошли по коридору, смотритель шел впереди, отпирая одну дверь за другой, и очутились в помещении, где на столах из нержавеющей стали лежали под простынями два трупа и стояли холодильники, в которых держат тела. Свет был цвета китовьего подбрюшья, ненатуральная белизна флюоресцентных ламп, и здесь царило какое-то новое молчание, мертвая тишина, некая полоса пустоты без всяких отголосков событий, оставшихся позади, мертвая тишина пустыни. В носу у меня свербило от запахов антисептика и деодоранта и того, другого запаха – вялого запаха бальзама и фекальных вод, прокладывающего себе путь в спертом воздухе. Мне не хотелось глядеть на Дебору. Когда откинули простыню, я бросил лишь беглый взгляд, и все же явственно увидел открытый глаз, твердый, как мрамор, мертвый, как глаз мертвой рыбы, – ее прекрасное лицо распухло, красота навеки исчезла.
– Пойдемте отсюда, – сказал я.
Смотритель вернул простыню на место профессиональным поворотом запястья, рассчитанным, чуть небрежным, но неторопливым, не без некоторой церемонности. Ему была присуща та же несимпатичная угрюмость, какая бывает у уборщиков в мужских туалетах.
– Доктор прибудет через пять минут, – сказал он. – Вы подождете?
– Передайте ему, пусть позвонит нам в участок, – сказал Лежницкий.
На столе в углу, в конце этого большого помещения, я увидел миниатюрный телевизор, размером не больше настольного радиоприемника. Звук был приглушен, изображение то ярко вспыхивало, то гасло, то вспыхивало опять, и у меня возникла бредовая мысль, будто оно беседует с неоновыми лампами и они отвечают ему. Я был в полуобморочном состоянии. Когда мы прошли коридорами и покинули госпиталь, я наклонился и попытался проблеваться – но только почувствовал вкус желчи во рту, да подарил фотографу еще один снимок.
По дороге все опять молчали. Какой бы участи Дебора ни заслужила, этот морг был для нее неподходящим местом. Я стал размышлять о собственной смерти и о том, как моя душа (когда-нибудь в грядущем) будет пытаться подняться и вырваться из мертвого тела. В этом морге (ибо видение моей смерти явилось ко мне там) нежные составляющие моей души задохнулись под парализующим воздействием дезодорантов, а надежда угасла в диалоге между неоновыми лампами и телевизором. |