Вне всякого сомнения, знай Типунов о пьянке в радиостанции, последовавшей непосредственно вслед за общей попойкой «по случаю хамского поведения Антарктиды, самовольно поставившей крест на полярных исследованиях», он непременно явился бы пресечь безобразие. Но начальник антарктической станции Новорусская Аркадий Степанович Типунов давно спал. Спали и видели сны завхоз Недобитько, повар Сусеков, дизелисты Самоклюев и Хвостовой. Спал врач Бакланов-Больших. Спала наука: магнитолог Крот, метеоролог Жбаночкин, гляциологи Полосюк и Мокроватое. Спали и храпели во сне гравиметрист Ухов и микробиолог Нематоде. Спали после бурного застолья пилоты, механики и водители. Начальники отрядов – и те спали. Спала вся Новорусская, от мала до велика, от обветренного ветерана до розовощекого новичка-первогодка, ибо белая февральская ночь полярных широт в одночасье сменилась двенадцатичасовой экваториальной теменью, и сказать об этом что-нибудь, кроме невразумительных междометий, на несвежую голову люди не решались. Не спал Геннадий Ломаев – дежурный на эту ночь, часто предпочитавший коротать вахту в помещении радиостанции со своим дружком Непрухиным, и пока еще не спали, держались австралийцы. Впрочем, долговязый Эндрю Макинтош давно уже не участвовал в беседе, а сидел, пригорюнившись, жамкая лицо в пятерне, и не раз делал поползновение ссыпаться с табурета под стол.
– Джереми, – позвал Непрухин. – Ерема! Хау ар ю? Уонт ю э дринк мала-мала? Йес ор ноу?
Голубоглазый великан Джереми Шеклтон (не родственник, а однофамилец знаменитого исследователя Антарктики Эрнста Шеклтона, о чем он в первый же день знакомства поведал на ломаном русском языке российским коллегам, ревниво не желая, чтобы отсвет чужой славы падал на его персону) благосклонно наклонил голову и успел затормозить ее движение прежде, чем впечатался лбом в столешницу. Поводил туда-сюда воспаленными глазами, пододвинул кружку.
– Джаст э литтл, – сказал он. – Как это… немного.
– Конечно, немного, – уверил Непрухин, наливая Шеклтону спирт и разбавляя его водой из чайника. – Слышь, Ерема, ты Андрюху толкни – он будет, нет?
– Ему уже хватит, – определил Ломаев, вглядываясь через стол в Эндрю Макинтоша. – Почти готов. Ты себе налил?
– А то, – качнул кружкой Непрухин. В кружке булькнуло. – За что пить будем?
– Все за то же, – вздохнул Ломаев. – Помянем нашу Антарктиду, светлая ей память. Сурова была покойница, да все ее любили. Теперь… не знаю, что будет теперь, да и знать не хочу, потому что не жду ничего хорошего. И-эх-х!.. – Ломаев поднял кружку со спиртом, пододвинул к себе чайник. – За Антарктиду, за Новорусскую! За Мирный, за Восток, за Новолазаревскую, за Молодежную, за Моусон, за Дейвис, за Мак-Мёрдо, за Бэрд, за Амундсен-Скотт! За Дюмон, блин, Дюрвиль! За ту Антарктиду, что была! Помянем! Светлая память старушке.
– Помянуть – это верно, – поддержал Непрухин. – Поминки она заслужила. Это ты правильно сказал. Ерема, ты куда лезешь с кружкой? Нельзя чокаться, поминки же.
– Что есть поминки? – заинтересованно спросил Шеклтон. – Я не знать.
– Поминки? – переспросил Непрухин. – Как бы тебе объяснить… Традиция такая. Помянуть покойника. Выпить-закусить. Словом, это такой званый обед, когда кто-нибудь умирает.
– Обед? – Шеклтон озадаченно заморгал. – Русский традиций? Обед из того, кто умер? Я не понимать.
Непрухин всхохотнул.
– Ты нас в мертвоеды-то не записывай, ага? Ты сперва выпей, а потом я тебе объясню. |