Они вошли.
И сразу же в узенькой комнатушке с двумя низкими окнами стало тесно.
Все здесь было загружено и заставлено разыми необходимыми предметами, однако очень опрятно.
Мебели мало — просто белый стол и два стула, за ситцевой занавеской угадывалась кровать.
— Не угодно присесть?
Хозяйка так и не подняла глаз.
Вдобавок склонилась низко, смахивая пылинки с предложенного стула.
Не было, однако, там никаких пылинок.
— Спасибо. И ты садись… Лукерья. Тебя ведь Лушей зовут?
— Лушей…
Решилась наконец.
Торопливо, украдкой взглянула на гостя.
И — лучше б не глядела! — испугалась пуще прежнего.
Он немолод, сед, сухопар и, по всему, суров.
Глаза из-под густых бровей смотрят внимательно, в упор. Правда, не зло. И даже не сердито.
А все равно страшно.
Большой барин, граф, профессор, богач — Ванечкин благодетель.
Только напрасно все.
Вот ведь как обернулось.
— Как не знать? С первого дня, как познакомились с Ваней, и до последней минуточки Бога за вас молил.
Кабы не вы…
— Кабы не я? — Федор Петрович горько усмехнулся — Что об том говорить? Чаял спасти Ивана, отсылая из России, а вышло… Ты-то, ты, милая, как в Италии оказалась?
— Муж мой крепостным был графа Петра Игнатьевича Шереметева. В юности талант к рисованию проявил. Сначала думали — забава одна. Маленького графа тешил: белочек да собачек рисовал. Ну и вышло так — увидала рисунки графиня, показала барину. На ту пору жил в усадьбе немец-художник, парадный портрет с их сиятельств писал. Позвал его граф, показал картинки — немец зашелся: талант, говорит, учить надо непременно. А граф наш человек был широкий, щедрый, слов пустых не любил. «Ежели надо, — говорит, — учи».
Остался немец на целый год. Графских деток рисованию учил, заодно Васеньку к живописным премудростям приобщил. И скоро нужды в немце не стало, такие Василий портреты писал — дамы из Петербурга приезжали позировать, да еще, случалось, очереди дожидались. А он, бывало, улучит момент, по своему разумению выберет натуру — и пишет украдкой. Для души — не по указу. Пастушка нашего как-то изобразил, очень, говорили, самобытный образ получился.
С «самобытным образом» вышла у Луши запинка.
Чужие, по всему, слова запомнились и легли на душу.
Хороши — да не привычны, не сразу выговоришь.
Сбилась, вздохнула коротко.
Исподлобья, украдкой снова взглянула на гостей — продолжать ли?
Федора Петровича безымянный пастушок, однако, заинтересовал:
— Погоди, матушка, ты что ж это мне, о Василии Раковском толкуешь? Его «Пастушок» в свое время большой успех имел.
— О нем, ваше сиятельство. О Василии Лукиче.
— Так он был женат?
— Несмышлеными венчались. Мне тринадцать годков было, Васятке едва пятнадцать минуло. Родители — его и мол — дворовые люди были, меж собой сговорились да барину в ножки упали. Так и сладилось. А когда стали Васеньку звать в Петербург на учебу да картины его повсюду выставлять, барин — не сразу, конечно и не с легким сердцем, однако ж — вольную дал. Ему и мне. Смилостивился, не разлучил. Только немного, знать, вольной жизни было отмерено.
— Знаю, как же — умер Василий Лукич прошлой весной. Чахотка, будь она неладна.
— За год сгорел. Застудился, закашлял, захворал в первую здешнюю зиму. Диктора велели — в Италию. Собрались — да не сразу, месяца три промаялся в самую пагубную сырость. Однако поехали. Надежда была, хотя в дороге сделалось обострение. |