Однако поехали. Надежда была, хотя в дороге сделалось обострение. А уж в Италии Василий Лукич — даром что солнцу радовался как маленький — слег и не встал больше. Там и схоронила. Погоревала, могилку обустроила И домой собралась — потому никакого занятия в тех краях у меня не было, кроме как за Василием Лукичом присматривать. Синьоре, у которой мы квартирку снимали, объявила, что съезжаю. А она — ничего, ;"с рассердилась даже, что до срока. Просится, говорит, на постой другой художник, тоже русский. И раз уж так удачно все складывается, нельзя ли его нынче же привести — квартиру смотреть? Можно, отвечаю, отчего ж не взглянуть, если человек здесь жить собирается. Вот и пришли они с Ваней под вечер. Глянула я на него — и так защемило в груди, будто родной человек вошел. И такой несчастный!
Бледный, худой — в чем только душа держится… А в глазах тоска страшная, черная — прямо бездна. Вроде не жил никогда среди добрых людей. И такая жалость меня взяла Слезы застили глаза, горло перехватили — душат.
А он, видя мое состояние, вдруг посветлел лицом, словно оттаял — выходит, греют его мои слезы. Что ж тут говорить? Да и не за теми разговорами вы пожаловали.
Приняла я Ванюшу в сердце с первого взгляда. Ни о чем таком… любовном промеж нами не помышляла даже.
Вижу — болен человек, на ладан дышит. Знаю — словно шепнул кто неведомый, — буду ходить за ним. Встанет — заживем, как брат с сестрой. Большое это счастье брата нажить, когда Бог от роду не послал. Так что осталась я. А уж после — ваша воля, судите! — спознались мы с ним, как муж с женой…
— Не судья я тебе, Луша. Бог рассудит.
— Так Господь и рассудил, барин, грех мой воздался сторицей. Ванечка — он ведь тихий был, ласковый, слова дурного не скажет, не то чтобы руку поднять. Живи да радуйся. Только радость обернулась тоской. Да такой — впору ночью завыть на луну по-звериному. И завыла бы — да без толку.
— Обидел он тебя?
— Обидел, барин. Ничего худого не сделал, а правда что обидел. Вроде была я подле него — а вроде и нет.
Словно не было меня вовсе. Потому душа его знать меня не желала и не замечала будто. Высоко парила. Там обреталась, куда прочим путь заказан. Да не одна… Натерпелась я страху, как ночами напролет Ванюша с покойницей разговоры разговаривал да портрет с нее писал — как с живой.
— Прискорбно. Надежды, стало быть, не оправдались — рассудок его не прояснился. Полагал я — мир теней, в коем Иван и прежде все пытался укрыться, рассеется там, где солнце светит ярко и небо другое, светлое. Да судьба, видно, полагала иначе. От чего же он умер? Был ведь доктор?
— Как не быть. Сказывал — удар, вследствие чрезвычайного нервного возбуждения. Он последние дни вправду неспокойный был. Днем все ходил, ходил, быстро так — чуть не бегом. То спустится к морю, то, гляжу, уже карабкается на черную скалу — высоко, страшно.
Или уйдет по дороге, сам не знает куда и зачем, — а воротится затемно, не вспомнит где был. Весь в пыли, башмаки разбиты. А ночами не спал. И не ложился даже. Перед самой кончиной шесть ночей кряду не приклонил головы, а с зарей уходил прочь. На седьмой день воротился ввечеру, просветлевший вроде, тихий — свечи запалил, встал за мольберт. Опять, значит, ее портрет писать да с ней беседовать. И такая обида меня взяла — накинула платок и пошла прочь. А он и не заметил даже. Пришла к морю. Оно теплое, ласковое. Шепчет, баюкает — песок мелкий, мягкий, как пух. Прилегла.
А проснулась — уж рассвело. Чайки кричат. Да тоскливо так, душа рвется. Иду домой — тороплюсь, вроде к нему спешу. А уже знаю: нет больше Вани. К ней ушел. Там и лежал, у мольберта. |