Все эти формы словесности живут самоограничением, своим собственным пределом: в них нечто называется лишь для того, что побудить к преодолению этой данности, в них все говорится «не о том». Вникая в них, мы постигаем безграничность предела (и предельность безграничного), вечно скользим в бездне метаморфоз. И поскольку афористическая словесность всегда есть «фрагмент», мимолетное явление океана Неизреченного, она с неизбежностью вовлекает нас в пространство непроизвольного, подлинно жизненного диалога, непрестанно свершающегося в каждом из нас; диалога, не отливающегося в вопросы и не требующего ответов, ибо в этом потоке живой событийности все исчезает даже прежде, чем обретает зримый образ. Даос хранит в себе тайну неуследимо стремительных, словно вспышка молнии, перемен, тайну незримого рождения и гибели бесчисленных символических миров.
Слова даосской мудрости — звездный узор, вышитый в ночном небе самоуглубленной души. Загорятся ярче звезды слов-фрагментов — плотнее сгустится мрак небесных глубин. И чем проще, тем непритязательнее внушают они к безмолвию премудрой души — бездонной, как само небо.
Так за видимой мозаичностью явлений истины таится сокровенная цельность духа, потаенный всечеловек, открытый всем ритмам вселенной. Человек одинаково непостижимый, и внушающий непоколебимое доверие к себе, ибо он «не может быть», но именно по этой причине «не может не быть». Даосы, как мы помним, называли его «подлинным господином в нас» или нашим «подлинным образом, который существует прежде нашего появления на свет». По слову того же Чжуан-цзы, «нельзя не довериться присутствию Подлинного Господина, но невозможно узреть следов его…»
Безмятежен покой, чиста радость даосского мудреца, предоставляющего свершаться в глубинах своей души неисчислимым чудесам жизни. Не доказательств и оправданий искал он — ему нечего было доказывать миру и не в чем оправдываться перед собой. Он с миром событийствовал и, зная неизменность своих помыслов, доверял непроглядным глубинам своего опыта. Он любил свежесть чувства и точность выражения больше логики и абстрактных определений. Он мог не отягощать себя знаниями и жить в «забытьи», не совершая ошибок, ибо он свободен духом и, значит, всегда прав. Он впитывает в себя верховную гармонию мира, неисповедимую «полноту жизненных свойств», как младенец кормится от матери. А потому, говорили в Китае, мудрый радуется Небу и знает Судьбу.
Находить незыблемую опору в самом себе, открывать все новые горизонты жизни, удостовериться в искренности своих чувств и, наконец, хоронить свои прозрения в повседневности быта — как много у даоса поводов для радости!
Литераторы старого Китая не устают повторять, что истинная мудрость сокрыта от света и мудрый человек не выдает своей радости. Но имеющий глаза да увидит. Всполохи бодрствующего сознания оставляют свои отблески, свои летучие тени на внешних предметах: реальность самопревращения только и может пребывать в ином бытии. Есть только метафора истины, только след просветленного духа, только маска естества, только вариация темы, только декор сущности. «Истина входит в след и тень», — говорит древний китайский художник Цзун Бин. Первозданный хаос не отличается от хаоса эстетически переживаемой жизни: звездная россыпь внутреннего неба души отражается в беспорядочном наборе наших личных вещей, в самом строе человеческого быта.
Радость, небесная радость на земле, радость везде и всегда — вот единственная награда даоса, уповающего только на «жизнь, как она есть», и живущего бесчисленными отблесками необозримого кристалла вселенской жизни. Есть своя, вечно свежая, радость, в этом извечном ускользании духа.
Наследие даосской традиции есть не что иное, как многосмысленная немота вещей, язык неисчерпаемой конкретности, интимно внятный нам, как жизнь тела, но неподвластный языку общих понятий. |