Изменить размер шрифта - +
Для даосов вещи ценны тем, что хранят в себе «утонченную истину» бытия. Вещи способны приобщать нас к правде жизни благодаря своей уникальности, единственности — той единственности, которая, сталкивая нас с бездной «иного», дарит откровение верховной цельности природы. «В смешении вещей проступает полнота естества», — говорится в главном китайском каноне «Книга Перемен». Узор вещной среды есть прообраз «Небесного» узора внутренней правды сердца; заботливо выписанным бытом удостоверяется сокровенная каллиграфия души.

Но узор не был бы тем, чем он есть — декором, орнаментом, — если бы не знаменовал выход формы за свои пределы, самопотерю присутствия. Узор в конце концов реализует себя в саморассеивании, в бесконечно сложной геометрии Хаоса, где нет главного и второстепенного, содержания и украшения, а все есть только нюанс — вечно ускользающий, всегда данный в пределе нашего восприятия. Однако рассеивание без конца уже неотличимо от собирания. Самопотеря оказывается самовосполнением или, как говорит Чжуан-цзы, «где разрушение — там созидание, где гибель — там рождение».

Для даосского мудреца вещи предстают бесчисленными отблесками потаенного, «небесного» света. Они — как эхо непрозвучавшего голоса, тени непроявившегося тела. Самое созерцание света Дао неотделимо от вкрадчивого шороха ветра в соснах и призрачного света луны, от бормотанья ручья и ароматов цветов, от легкой дымки, кутающей далекие горы, и трепетных теней на белой стене, — от всего, что погружает нас в сладкие грезы полузабытья, в бездны вольного парения духа, отрешившегося от пошлости мира.

Самозабвенное (именно: самозабывающееся) созерцание Хаоса и есть даосское подвижничество самовысвобождения. Пиршество красок и звуков, по китайским представлением, не должно вести к расслабленности и разладу духа. Напротив, оно поможет нам воспитать в себе безмятежный покой души. Как замечает китайский художник XVII в. Дун Цичан, «упоение вещами, достигая своего предела, открывает нам достоинства простоты и скромности, крайнее же возбуждение чувств внезапно приводит нас к чистоте и покою духа». Нужно быть китайцем, имеющим за плечами трехтысячелетний опыт великой цивилизации, чтобы даже в соблазнах жизни увидеть средство совершенствования себя; чтобы понять одну простую, как все гениальное, истину: стать настоящим хозяином жизни сможет лишь тот, кто позволит жизни быть тем, чем она есть.

На протяжении многих веков в Китае складывался устойчивый и очень самобытный образ предметной среды, представлявший не столько тот или иной культурный стиль, сколько известный тип мироощущений, почти непроизвольно, интуитивно усваивавшийся китайскими художниками. Этот мир прихотливых и все же чеканно-отточенных форм, музыкального ритма масс и пустот, линий и поверхностей, рассеивающихся в хаотически устроенном рельефе, в легкой дымке «небесных далей», это обнажение глубины и беспредельности всех явлений сообщает о непостижимых метаморфозах Дао и взращиваемой ими творческой легкости духа вещественные свидетельства самосознающего духа, чутко внемлющего сердца. И представлены эти свидетельства репертуаром стилизованных, нормативных образов и жестов, составляющих канон всякого искусства в Китае. Китайский живописец рисовал не гору вообще и не ту или иную отдельную гору, какой она видится в действительности, а определенный тип горы «в стиле» древнего мастера, и притом гору, «увиденную во сне», ведь только во сне перед нами непроизвольно и непрерывно развертывался тот поток видений, в котором созерцаемые образы типизируются, становятся элементами стиля. Оттого же и творчество для китайского мастера было делом не столько личного созидания, сколько соответствия, уместного сообщения с миром. Оно было, повторим, делом вкуса и такта — не антитезой обыденного существования, а, скорее, высшей точкой, завершением жизни.

Быстрый переход