Оно было, повторим, делом вкуса и такта — не антитезой обыденного существования, а, скорее, высшей точкой, завершением жизни. И недаром ученые старого Китая занимались — то всерьез, то в шутку — составлением перечней предметов «подходящих» или, наоборот, «неподходящих» для того или иного настроения, обстановки, произведения искусства и т. д.
Эта чисто китайская готовность испытывать радость только в подходящее время может показаться не более, чем данью мелочной церемонности, издревле отличавшей китайцев. Но ведь можно понять ее и иначе — как приглашение к сопереживанию с людьми и природой вокруг нас, сопереживанию с каждой вещью, каждым чувством. Стремление разложить жизнь на типические переживания выдает потребность обнажить вечно живое в своем опыте, пресуществить свою индивидуальную жизнь в Судьбу мира, возвести свою личную чувственность к чистоте «древнего чувства». А потому в Китае никогда не казалось странным полагать, что художник может узреть внутренним, просветленным зрением пейзаж страны, которую никто не видел и никогда не увидит; что знаток музыки безошибочно угадает своим духовным слухом звучание музыки, умолкнувшей тысячи лет тому назад; что неграмотный крестьянин в состоянии необычайной ясности духа, вызванном болезнью, может без ошибки цитировать строфы древнего поэта. Ну чем не повод для радости! Тем более если творчество свершается в один мимолетный миг и потому максимально свободно от оков мастеровитого ремесленничества. Это значит, что творчество китайского художника, свершаясь, тотчас выходит за свои границы, пресуществляется в среду, в «обстановку», становится чем-то совершенно естественным и обычным, одним словом — хоронит себя в жизни. Главные измерения радости даосского художника-мудреца обозначены в названии одной из книг, вошедших в этот сборник, — книги Чжан Чао «Тени глубокого сна». Радость живет во сне, дарящем нам опыт вольного странствия духа, свежесть чувств, привлекательную новизну образов. Эта радость постигается в глубине зеркала сознания, на дне светоносного потока жизни; она живет внутри, она невыразима и не требует выражения, ибо ее обитель — вечно отсутствующая, символическая глубина. И, наконец, это радость созерцания вещей как теней, затейливо-прелестных в своей декоративности.
Расположение материала в этом разделе отражает три грани или, если угодно, три этапа вызревания радости Дао. Первым условием радостной жизни является, конечно, здоровье, но даосы ценят здоровье не ради него самого, а лишь как средство для высвобождения духа. «Когда сандалии впору, мы забываем о ноге», — замечает Чжуан-цзы. Когда человек здоров, добавим мы, он забывает о своем теле. Здоровье необходимо нам для того, чтобы достичь высшей цельности духовно-телесной жизни, каковая может представать для нас только «забытьем», забвением всех различий в нашем опыте.
Погружение в «забытье» делает нас чувствительными к сокровенным метаморфозам Дао; оно приобщает нас к творческому началу бытия. Вот почему теория художественного творчества в Китае имела своей основой именно мудрость Дао. Творческим мгновением жизни управляет своя, парадоксальная логика: чем ничтожнее выглядит художник перед беспредельным Единым Превращением мира, тем более велик он в своей приобщенности к этому вселенскому танцу вещей. Выходит, что в мудрой радости даосов глубоко вкоренено измерение ироническое и комическое. Может ли не быть иронии там, где предлагается постигать великое в малом и возвышенное в обыденном? Где всякое понятие неизбежно несет в себе собственное отрицание? Ирония — это свидетельство (по определению, прикровенное) не двойственности, не связи вещей в пространстве самоизменчивого Хаоса. Со временем она была осознана китайскими литераторами как непременная спутница умудренного слова. Ею проникнута немалая часть поздней китайской словесности. |