Что это была за мука! Я тебе и сказать не могу. От боли я не мог вынуть шила. А ухо!.. Описать нельзя, что сделалось с моим ухом… Оно у меня пухло, как пирог на опаре, а при этом шла ужасная стрельба во всей голове и ко всему этому сесть невозможно. Я, Мориц, молился, жарко молился… и как я плакал!..
В этом месте рассказа в голосе Гонората задрожали слезы, и он торопливо вытащил из кармана платок и закрыл свое лицо.
Целестин посмотрел на него через очки и прошипел:
– Мерзавец!
Через минуту Гонорат продолжал:
– Я думал, что я непременно там и умру голодною смертью; но Бог бывает добр ко всем, Мориц! Он и надо мною смиловался, вероятно за то, что никогда не рассуждал на ученый манер, а всегда во все верил как добрый католик. На другой день пришли к домику благочестивые люди, чтобы просить у Флориана благословения. Они стали стучать. Вообрази, как я обрадовался! Но я не мог им отпереть. Я спас себя только тем, что стал петь потихоньку «Под твою милость прибегаем». И хорошо, что я мог это петь так жалостно, что благочестивые люди не могли разобрать моего голоса и подумали, что это поет сам Флориан. И Бог милосердный так сделал, что мой голос издали был совсем как Флорианов голос, и благочестивые люди подумали, что это Флориан кончается, и отбили запертую дверь. О, какое это было благополучие! Они сняли меня с шила и начали меня бить палками, подозревая, что я разбойник и был с товарищами, которые убили или увели в плен Флориана. Я их упросил, чтобы меня отвели к комиссару. Комиссар отправил меня в Вену. В Вене хотели мне ухо отрезать, но, к счастью, отлично вылечили не резавши – только вот эта дырка от шила осталась.
Гонорат показал на свою бирюзовую заклепку и, вздохнув, добавил:
– И вот только с тех пор мне легче вспомнить и про Якуба, и про паныча Гершку, потому что не одни они, а и я тоже пострадал от отца Флориана.
– Только вы несколько меньше, а они больше, – заметил Мориц.
– Это правда; но знаешь, ведь тут много зависит от того, как смотреть на дело.
– Конечно, ксендз Флориан сначала сделал из вашей милости препоганого палача, а потом преогромного дурака; но, однако, как ни смотри, вы все-таки живы.
– Да, я жив… это правда.
– И едите курку с маслом.:
– Ем… иногда… А тебе завидно?
– И служите австрийским жандармом, – подсказал Целестин.
– Да, и служу австрийским жандармом… А все-таки вы мою душу не знаете и не можете судить: лучше мне или не лучше, чем Якубу и Гершке.
– Нет, лучше, лучше! – заметался реби Фола.
– Ты почему знаешь?
– По Писанию, – отвечал реби Фола, и, подняв перед собою в левой руке сухарь, он точно читал с ним под указку слова из Кагелота: «Псу живому лучше, чем льву умершему».
Мориц и Целестин расхохотались. Реби Фола не понимал в чем дело и уверял, что у Кагелота, действительно, так написано: «Псу живому лучше, чем льву умершему».
Гонорат встал, вздохнул, поглядел на свои часы и проговорил ко всем безразлично:
– Все вы – бесчувственные животные, и я еще не теряю надежды, что когда-нибудь мне придется вас повесить.
– В чей же бенефис, пан капитан, вы нас хотите повесить? – спросил Мориц.
– А это для меня безразлично, пан трактирщик, – отвечал шаловливо Гонорат и, вскинув на локоть свой карабин, он никому не кивнул головою и пошел встречать подходивший срочный поезд. |