|
Ведь цинизм Грампа был всего лишь коркой, не более; внутри он был человек добрый. Один из самых добрых и великодушных людей, которых я когда-либо знал. В задиру он превращался только в тех случаях, когда дело доходило до религиозных предрассудков и религии вообще — между тем и другим он не видел никакой разницы. Ну и при игре в покер — с друзьями или, если уж на то пошло, с кем угодно, где угодно и когда угодно.
Играл он хорошо и выигрывал чаще, чем проигрывал. Считал, что примерно десятую часть заработка ему дает покер; остальные девять десятых приносила овощеводческая ферма на окраине города. На самом деле ферма давала все, потому что Грам настояла, чтобы десятую часть заработка они отдавали методистской церкви и миссии.
Возможно, что таким способом Грам рассчитывалась со своей совестью за совместную жизнь с Грампом. Но в любом случае она злилась больше, когда он проигрывал, чем если выигрывал. Как она мирилась с его атеизмом, этого я не знаю. Скорее всего, никогда по-настоящему не верила в его атеизм, несмотря на то что Грамп отрицал все догматы церкви.
Я прожил с ними примерно три года; ко времени «большой перемены» мне было почти тринадцать. Хотя это случилось давно, я в жизни не забуду тот вечер. Вечер, когда началась «перемена». Вечер, когда я услышал в столовой шелест кожистых крыльев.
В тот вечер продавец семян сначала сел с нами обедать, а потом они с Грампом принялись играть в покер.
Его звали — я не забыл и этого — Чарли Брис. Он был невысокий, ростом почти с меня — естественно на ту пору, то есть выше пяти футов на дюйм или два, и вес имел фунтов в сто. Коротко остриженные черные волосы начинались чуть ли не от бровей, дальше редели и на макушке увенчивались лысиной величиной с серебряный доллар. Я хорошо запомнил это пятнышко лысины; всю игру я простоял у него за спиной с мыслью о том, как точно оно соответствует размеру серебряных долларов — «колеса», так их называли тогда, — лежащих перед ним на столе.
Я не помню, о чем шел разговор за обедом. Наверно, о семенах, потому что Грамп к тому времени еще не дал продавцу заказ. Он пришел где-нибудь в средине дня, когда Грамп был в городе, договаривался о продаже своих овощей. Грам ожидала его с минуты на минуту и уговорила продавца задержаться. Но к тому времени, когда Грамп с опустевшей телегой вернулся обратно, было уже так поздно, что Грам пригласила продавца остаться с нами пообедать, и тот согласился.
Помню, Грамп и Чарли Брис все еще сидели за столом, когда я помогал Грам мыть посуду. Перед Брисом лежал бланк, и он заканчивал вписывать туда заказ Грампа.
О покере речь зашла тогда, когда я уже полностью освободил стол и вернулся, чтобы привести в порядок салфетки; не знаю, кто из них начал этот разговор первым. Грамп возбужденно рассказывал, какая в последний раз — это было несколько вечеров назад — ему выпала «рука». Незнакомец — да, я забыл сказать: Чарли Брис действительно был для нас незнакомцем; мы никогда не встречали его прежде, да и потом тоже; скорее всего, он ушел куда-то в другое место — слушал с заинтересованной улыбкой. Нет, я не запомнил его лица, но вот улыбка осталась в памяти.
Я поднял салфетки и специальные стаканы для них, чтобы Грам сняла со стола скатерть. И пока она ее складывала, я вставил три салфетки — ее, Грампа и мою — в эти стаканы, а салфетку продавца положил в грязное белье. На лице Грам вновь возникло то самое выражение — плотно сжатые губы, осуждающий взгляд, — появлявшееся всегда, когда Грамп садился за карты или просто упоминал о них.
Грамп спросил:
— Ма, где карты?
Грам презрительно фыркнула.
— Там, куда ты их положил, Уильям, — ответила она.
Грамп достал карты из выдвижного ящика буфета, где обычно их и держал, затем вынул из кармана горсть серебра. |