Одни еще надеются на благополучный исход и криком своим боятся его нарушить (ведь к нам не поступают вести из потустороннего мира, мы уже
не знаем, что с самого мига взятия наша судьба уже решена почти по худшему варианту, и ухудшить ее нельзя). Другие еще не дозрели до тех
понятий, которые слагаются в крик к толпе. Ведь это только у революционера его лозунги на губах и сами рвутся наружу, а откуда они у смирного,
ни в чем не замешанного обывателя? он просто НЕ ЗНАЕТ, ЧТО ему кричать. И наконец, еще есть разряд людей, у которых грудь слишком переполнена,
глаза слишком много видели, чтобы можно было выплеснуть это озеро в нескольких бессвязных выкриках.
А я - я молчу еще по одной причине: потому, что этих москвичей, уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне все равно мало - мало! Тут мой
вопль услышат двести, дважды двести человек - а как же с двумястами миллионами?.. Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам
миллионам...
А пока, не раскрывшего рот, эскалатор неудержимо сволакивает меня в преисподнюю.
И еще я в Охотном ряду смолчу.
Не крикну около "Метрополя".
Не взмахну руками на Голгофской Лубянской площади...
***
У меня был, наверно, самый легкий вид ареста, какой только можно себе представить. Он не вырвал меня из объятий близких, не оторвал от
дорогой нам домашней жизни. Дряблым европейским февралем он выхватил меня из нашей узкой стрелки к Балтийскому морю, где окружили не то мы
немцев, не то они нас - и лишил только привычного дивизиона да картины трех последних месяцев войны.
Комбриг вызвал меня на КП, спросил зачем-то мой пистолет, я отдал, не подозревая никакого лукавства, - и вдруг из напряженной неподвижной в
углу офицерской свиты выбежало двое контр-разведчиков, в несколько прыжков пересекло комнату и четырьмя руками одновременно хватаясь за
звездочку на шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали:
- Вы - арестованы!!
И обожженный и проколотый от головы к пяткам, я не нашелся ничего умней, как:
- Я? За что?!..
Хотя на этот вопрос не бывает ответа, но вот удивительно - я его получил! Это стоит упомянуть потому, что уж слишком непохоже на наш
обычай. Едва смершевцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои политические письменные размышления, и, угнетаемые дрожанием стекол
от немецких разрывов, подталкивали меня скорей к выходу, - раздалось вдруг твердое обращение ко мне - да! через этот глухой обруб между
остававшимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова "арестован", через эту чумную черту, через которую уже ни звука не смело просочиться, -
перешли немыслимые, сказочные слова комбрига!
- Солженицын. Вернитесь.
И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со
мной. Его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев. А сейчас оно задумчиво осветилось - стыдом ли за свое подневольное участие в
грязном деле? порывом стать выше всежизненного жалкого подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион, двенадцать
тяжелых орудий, я вывел почти что целой свою развед-батарею - и вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью?
- У вас. |