|
А сейчас вот на нас смотрели настоящие, живые люди, с разбитыми жизнями, загубленными семьями и воспоминаниями, которые будут преследовать их до конца жизни в ночных кошмарах. Я понемногу начал даже приветствовать мысли о близящемся конце. Все это было все труднее и труднее выносить.
Но затем внезапный сон, неожиданный и разбередивший всю душу, вдруг прорывался сквозь серую мглу реальности и снова наводнял глаза солеными слезами. Как только я просыпался и видел гнилью изъеденный потолок вместо чистейшего синего неба и ослепляющих своей белизной Альп, где она была со мной во сне, тогда уже ненавистное, но такое необъяснимо животное желание жить, только чтобы увидеть все это еще раз вместе с ней, раскалывало лед забвения, в которое я так тщательно заворачивал сердце день за днем, заставляя себя забыть каково это, вообще хоть что-либо чувствовать, чтобы просто быть мертвым внутри, и вот я уже стискивал подушку в кулаках и кричал в нее от отчаяния, что этот проклятый тысячу раз сон, приносил.
Такой вот сон приснился мне снова несколько ночей назад, и я не смог заставить себя унять слезы даже когда мой охранник, который похоже больше не мог выносить моих едва сдерживаемых рыданий, открыл дверь в мою камеру и спросил тихим, сочувственным голосом, не нужно ли мне чего. Должно быть, голос мой звучал уж слишком душераздирающе той ночью, если даже военная полиция начала меня жалеть. Они хотя бы не начали надо мной после этого издеваться, и за одно это я уже был им безмерно благодарен; но доктору Гилберту всё равно доложили. Я отмахнулся от всех его расспросов, но он тем не менее не упустил шанса рассказать все агенту Фостеру во время его очередного визита, «выражая свое беспокойство за мое психическое состояние». Не было ему никакого дела до моего психического состояния, в отличие, правда, от американца, который сразу же спросил меня о том, что у меня такое произошло, как только мы ступили на задний двор тюрьмы.
— Да все у меня нормально, — заверил я его с улыбкой, которая, судя по его взгляду, вышла уж чересчур вымученной. — Просто скучаю по дому и по семье, вот и все.
Я был рад, что он не спросил, какую семью я имел в виду. Хотя, с другой стороны, я с такой маниакальной одержимостью всегда расспрашивал его об Аннализе и нашем сыне, что он скорее всего и так все понял.
— Вам дают достаточно еды? — он решил сменить тему, оглядывая меня исподлобья.
— Да.
— Сколько вы сейчас весите?
— Я не знаю. — Я безразлично пожал плечами.
— Сколько вы весили до ареста?
— Чуть больше ста килограмм.
— Вы не выглядите ни на грамм тяжелее восьмидесяти, — заметил он.
Я снова пожал плечами. Мой вес сейчас меня интересовал меньше всего, и я, по правде говоря, никак не мог взять в толк, почему это так беспокоило американца.
— Я не хочу, чтобы вы себя насмерть голодом заморили, — сказал агент Фостер, как будто прочитав мои мысли. — Я премного наслышан о голодовке, что вы устроили в лагере, куда вас бросило австрийское правительство за принадлежность к нелегальным СС. Надеюсь, вы ничего такого сейчас не замышляете.
Я невольно улыбнулся, вспоминая события, произошедшие больше десяти лет назад.
— Нет, агент, не замышляю. Голодовка. — Я снова усмехнулся. — Тогда мне было ради чего сражаться и жить… А сейчас… Ничего не осталось больше.
Он вдруг остановился и глянул мне прямо в глаза.
— Вы же не думаете снова о самоубийстве?
— А как бы я это сделал? — Я даже рассмеялся и затем грустно покачал головой. — Нам запрещено иметь что-либо острое, колющее или режущее, что-либо, чем мы могли бы себя задушить, даже шнурки. Они выдают нам наши галстуки непосредственно перед входом в зал суда; а ночью нас заставляют спать исключительно на спине с обеими руками поверх одеяла и с открытым окошком в двери, чтобы военная полиция постоянно могла видеть, что мы делаем. |