|
По очереди, естественно. Да и, если честно, надоело до тошноты считать каждую крону.
— Ну что ж, тогда готовься засучить рукава.
Я был готов, конечно, только вот никак не предполагал, что он имел в виду «засучить рукава» в буквальном смысле. Уже на следующей неделе я отправился в свою первую ночную смену в угольной шахте, но никогда не мог себе представить в страшном сне, что меня там ждет. Было крайне тяжело в течение первых нескольких месяцев, но что больше всего страдало, так это моя гордость. Каждое утро я вылезал из этого ада, одновременно замерзший и задыхающийся, и шел пешком назад к общежитию, потому как никто не хотел пускать меня в общественный транспорт. Это тоже было понятно: я выбирался из шахты, с головы до ног покрытый черными угольными разводами, и душ на скорую руку, установленный специально для шахтеров, никакой разницы не делал. У меня дома-то занимало минут сорок каждое утро, чтобы отмыть себя прежде, чем идти в класс, но даже после этого мои руки сохраняли постоянный несмываемый сероватый налет. На ногти я вообще старался не смотреть: это уже давно было мертвым делом.
Мои братья из «Арминии» однако всегда меня поддерживали и одалживали деньги, когда мне не хватало до зарплаты. Мой кровный брат, Вернер, который недавно поступил на тот же факультет, тоже никогда мне не отказывал. Но он-то был трудолюбивым, в отличие от беспутного меня, как мой отец начал указывать все чаще и чаще в его письмах.
«Да ко мне сон ночью не идет, когда только я начинаю думать, что ты возьмешься за мою практику! — писал он в одном из писем. — После всего, что я слышу от Вернера, ты же бедного мальчика без гроша оставляешь, только чтобы спустить все те крохи, что мы ему посылаем, на женщин и твои нескончаемые вечеринки! Когда ты уже повзрослеешь?! У тебя вообще-то есть определенные обязанности перед этой семьей! Твоя мать, безусловно, продолжает защищать тебя, говорит, что ты перерастешь этот свой дебоширский возраст, как и твои дружки из братства, но я вот, например, не предвижу, чтобы это произошло в ближайшем будущем! Или ты прекращаешь свое поведение и берешься за ум, или больше ни кроны от нас не увидишь!»
Я скомкал письмо в руке и со злостью зашвырнул его в противоположную стену спальни. Да как смел он обвинять меня в том, что я искал утешения в тех маленьких радостях жизни, за которые сам же платил, после того, как он отнял у меня все, о чем я мечтал? Это из-за него мне пришлось забыть о своих надеждах и желаниях, и пожертвовать своим собственным будущим ради него и матери. И все, что я получил в ответ, были бесконечные упреки в том, что я не был достаточно усердным на его вкус! Ни единого «спасибо» я от него за все это время не услышал.
Мать позже пыталась объяснить его желчный обвинительный тон его болезнью и тем, что он вымещал все на других, и что мне не нужно было воспринимать его слова всерьез. «Ты же помнишь, каким он был по возвращении с войны. Он не выносит быть слабым и беспомощным, и на самом деле он очень гордится тобой и очень благодарен за все, что ты для нас делаешь….» Добрая моя мама, никогда она не хотела признавать чьи бы то ни было недостатки и предпочитала жить в согласии с Библией, которую так ценила. Жаль, что я не унаследовал от нее даже трети её доброты. То письмо было первым в ряде последующих событий, что вызвали непреодолимый разрыв между мной и моим отцом, который будет разделять нас до самой его смерти.
То письмо и состояние, в которое оно меня привело, стало причиной еще одного судьбоносного события, ставшим первой ступенью на пути в мой личный ад. Я привык спать несколько часов после занятий и перед началом моей смены в шахте, но в тот день этих нескольких часов настолько необходимого отдыха — единственных нескольких часов, что я мог найти в своем расписании — не случилось. Я был слишком зол и вместо того, чтобы спать, мерил комнату шагами в поисках чего-то, что можно было разбить. |