Молиться надо. Вон, одна тут живет, уж старуха совсем, еле ходит, а Бог смерти не дает. Я так не хочу, чтобы всем быть в тягость. На своих ногах помереть бы, вот как хорошо-то было бы!
— А когда, бабушка? — не отставал я.
— А вот Санька мой в школу пойдет, тогда и помереть можно, — ответила бабушка с робкой улыбкой и заплакала.
— Это еще не скоро, — успокаивал я бабушку.
Я не хотел, чтобы бабушка умерла, как дядя Валя, Ирин папа.
— Ну, скоро — не скоро, а придет урочный час, и ничего с этим не поделаешь. Роковой час у каждого свой, Сашуля.
— Это как, бабушка?
— А вот как. Был у нас такой случай, я еще маленькая совсем была.
— При царе?
— При царе, Сашуля. Как-то летом пришел отец мой, Николай Макарыч, домой в обед сам не свой, моя мама его и спрашивает: «Коль, что это с тобой? Инда лица на тебе нет» А он и рассказывает, дрожит весь: «Шел я, Маша, сейчас через поле, а там прудик заросший посреди поля-то, ну, ты знаешь. И слышу, плеснула вода, я и оглянись. А в прудике том водяной стоит по пояс, в тине весь. И говорит эдак-то громко, раскатисто: мол, роковой час пришел, а рокового нет! И так — три раза повторил. Роковой, мол, час пришел, а рокового нет! Я — давай креститься. И вижу, Маша, мужик что есть мочи по полю бежит, орет: «Опоздал! опоздал!» И со всего маху — бултых в этот прудик. И все, Маша. Утоп мужик. А там воды-то по колено».
Я сопел, потрясенный этим бабушкиным рассказом.
— Рокового нет… Это кто — роковой?
— Как кто? — начала сердиться бабушка. — Роковой — это мужик тот, кому назначено было умереть в роковой час. Его на том свете ждут уже, а он опаздывает! Вот и бежал что есть мочи, чтоб его там не наказали. За опоздание-то.
— Значит, дядя Валя тоже — роковой?
— Тоже, Санька, тоже.
— А дядю Валю мимо нас в гробу понесут? — спросил я с надеждой.
— А то как же, конечно — мимо нас, всех мимо нас носят. Они что, нелюди, что ли, отпевать в церкви не будут? Будут.
Мне уже представлялось, как за гробом идут большие толпы народу, ведь дядя Валя еще не старый. И девочка Ира Иванова будет идти по тропинке перед нашим домом и раздавать конфеты. Мне она тоже даст конфету, потому что так положено, а я возьму ее за руку и скажу:
— Давай я тебе помогу, Иванова! Я тоже буду раздавать конфеты, чтобы их ели за твоего папу!
И мы пойдем вместе, а потом, в автобусе, будем сидеть рядом на одном сиденье. И бабушка будет сидеть впереди нас с бабушкой Иры.
— А когда будут хоронить Ириного папу? — спросил я бабушку.
— Дай подумать… Так… Убили его вчера днем, пока то, пока се… Вот завтра, наверно, и будут хоронить. Или послезавтра.
Дома, возле жарко натопленной печи, мои уши начали так «стрелять», что я не вытерпел и сказал об этом бабушке.
— Ну где я тебе на ночь глядя камфару найду? А? Вот ведь дурачок-то, прости Господи!
На следующий день я не пошел в детский сад. Все ночь я проворочался с пульсирующей болью в обоих ушах, бабушка тоже не спала, пыталась убаюкать меня:
— Усни, глазок, усни, другой…
Туго замотанный на моей голове и горле шерстяной платок «кусался», я потел и кряхтел, а бабушка пела заунывно, со всхлипами:
— Котя, Котенька, Коток, Котя — серенький лобок, приди Котя ночевать, маво Сашеньку качать. Как я Котику-Коту за работу заплачу? Дам кувшинчик молочка, да кусочек пирожка.
Я был в полубреду, и чудилось мне, что окно напротив моего дивана превратилось в злого доктора, который навис надо мной: лицо до самых глаз закрыто повязкой (наша белая короткая занавесочка), хмуро сдвинуты брови над прямой переносицей (это наш оконный переплет в виде буквы «Т»), во лбу светится круглое ослепительное зеркальце (это, конечно, лампа на уличном столбе). |