А может быть, даже все пирожные и мороженые.
И вот теперь дядя Гена с тетей Зиной по-соседски разжились у бабушки тремя рублями на праздник. Я уже знал, что это — две бутылки крепкого вина, два плавленых сырка, буханка хлеба и пачка «Беломора» в качестве немаловажного довеска. В общем, можно «по-людски справить Октябрьскую», как сказал бабушке дядя Гена. Да и Петьке с Ванькой обязательно по бутерброду с плавленым сыром достанется.
Бабушка всегда выручала мужиков, никому не отказывала, говорила, что отказывать нехорошо, не по-соседски. И мужики в ответ любили бабушку, помогали ей, кто чем. Во-первых, они ценили кредит и всегда отдавали бабушке деньги с получки — а то ведь больше не даст, когда «трубы гореть будут», и к кому, скажите на милость, пойдешь? Не к кому больше. То и дело несли доски, ворованную раму со стройки — «на парник возьми, теть Оль, это за просто так тебе, за бесплатно», могли починить электричество, принести и натянуть провод для сушки белья вместо сгнившей веревки, что провисла поперек двора…
— Санёга, а Санёга? — толкала меня бабушка просительно. — Вставай, последи за печкой, только дрова не подбрасывай, а я как вернусь с костями-то, по новой топить буду, тогда и пышки испеку. Мне бежать надоть.
— Да ну их, кости эти! Давай лучше пышки жарить! — пытался я удержать бабушку.
Я представлял, как она будет сражаться за место в очереди, откуда ее обязательно постараются выпихнуть, как будет ругаться с продавщицей из-за обсчета:
— Ты мне две копейки не додала!
— А ты что, обедняешь из-за двух копеек?
— Я-то не обедняю, да зато ты побогатеешь! Давай сюда две копейки, а то щас в жалобную книгу напишу!
— Да пиши, делов-то! Плевать я хотела в твою книгу, старая карга, помирать пора! Забери свои две копейки, на!
Бабушка считала подобную ругань чем-то совершенно нормальным, не обижалась на продавщиц («у них работа такая, Сашик»), а я, став однажды свидетелем такой вот гнетущей сцены, с тех пор все жалел и жалел бабушку, которую тетка назвала старой каргой, да еще и помереть ей поскорей насоветовала.
Бабушка в тот раз, на Октябрьскую, торопилась так, что налетела на острый угол дверного косяка, рассекла бровь, но йодом смазать было уже некогда, и бабушка, прижав ко лбу окровавленную тряпочку, посеменила «всё бегом, всё бегом» в магазин за базаром, на заводских путях, который ввиду его местоположения так и прозвали — «Железнодорожный».
Я изнывал, всё выглядывал в окно, не идет ли бабушка, или, может, еще что-нибудь еще интересное увижу, но похорон сегодня не было или я их уже проспал. Я знал, что где-то там, далеко, за базаром, идет бойня за кости… «На драку — собаку». И все уже пьяные в честь праздника, и мужики, и даже некоторые бабы. Как там моя бабушка? А вдруг она уже не вернется домой, как папа Иры Ивановой? Или как та старуха, которую насмерть задавили из-за киселя?
Когда мне стало совсем уж невмоготу от страха и ожидания беды, вернулась бабушка, выстуженная, окропленная дождевой моросью, измотаная, но — с костями. Я целовал ее холодные щеки и нос, проводил пальцем по глубоким морщинам на лбу, все повторял:
— Бабушка, бабушка, ты жива…
— Ты совсем дурак, что ли? — говорила бабушка, сердясь притворно. — Куда же я от тебя денусь? А? Некуда мне от тебя деваться. Вот пойдешь в школу, тогда и можно будет помирать, а пока — нельзя мне. Ох, Саша, что творилось сегодня за костями! Надо Райке рассказать. Одну родюху чуть не задавили, так кричала, бедная.
«Родюхами» у нас называли беременных.
Под конец бабушка становилась посреди зала, который она именовала «передней», растопыривала руки и говорила сама себе доверительно:
— Сходила. |