|
Под конец бабушка становилась посреди зала, который она именовала «передней», растопыривала руки и говорила сама себе доверительно:
— Сходила. Трешницу отдала. А что купила? А ничего не купила.
Ох уж эта трешница, одна и та же трешница! Она была всегда на слуху, ведь она, зеленая и мятая, — словно удостоверение, свидетельство о крепком тылу, об уверенности в завтрашнем дне. Она — возможность опять, как вчера и позавчера, выпить «на троих» бутылку водки за два девяносто семь или три двенадцать, да еще на два захода останется… Она, эта трешница — заначка на всякий пожарный случай. Ну, на случай, если нежданно «выбросят» те же кости, лелеченский творог или картошку, капусту…
Их ведь тоже просто так, по прихоти внезапной, не купишь, ловить надо.
И вот под вечер того дня, когда уже прошли мимо бабушкиных окон все пьяные («Идет, мыслете пишет», — укоризненно ворчала всякий раз бабушка), когда истопили мы наконец печку и наелись хрустящих, пористых пышек со сладким чаем, когда уже темнеть начало вовсю, я увидел, как возле нашей «бассейны» покуривают с ведрами Риголета и дядя Гена. Они уже оприходовали свои трешницы, взятые у бабушки, а может — даже вместе пили с тетей Зиной, только за деньгами приходили по отдельности, чтобы два раза по трешнице взять. Бугай дядя Гена, как всегда, был в душегрейке и в кепке набекрень, а тощий, жилистый и низкорослый горбун Риголета — непокрытый, в пиджаке на голом теле.
— Ишь ты, жарко ему, — неодобрительно сказала бабушка, глядя в окно. — Разжарел.
До меня доносился глухой бубнеж двух мужиков, потом в интонациях появились недовольство и угрозы. «Видно, чего-то не поделили», — скажет потом бабушка. Может, даже заспорили после выкуренных папиросок, кому первому наливать воду.
Дядя Гена крутанул рукой и гулко огрел соседа-недомерка ведром по голове. Дядя Риголета покачнулся, глядя осоловело, широкая полоса крови залила его щеку. Он шагнул назад, оступился, казалось, вот-вот упадет, но, собравшись с силами, нанес ответный удар ведром. Попал ребром донышка в висок дяде Гене.
Дядю Гену хоронили через два дня, пришел и участковый дядя Слава, и я помню, как его «проздравляли» с Днем советской милиции. Все соседи собрались в угловой избе у тети Зины, даже тетю Раю позвали: «А как не позвать, коли столько лет рядышком живем и ничего плохого друг от друга не видали?» — говорила тетя Зина. А тетя Рая, неуклюже пытаясь ее утешить, рассуждала вслух: «Вот, вишь ты, Зин, кабы Генка-то твой кепку нормально надел, а не сикось-накось, так, глядишь, и живой бы остался, смягщила бы кепка удар-то, а так — в открытый висок ему попали».
Оказывается, тетя Рая тогда как раз вышла из дому и все видела своими глазами.
Я очутился в этом угловом доме впервые и был доволен увиденным: не так уж плохо мы с бабушкой живем, оказывается, ничем не хуже людей — у тети Зины и дяди Гены тоже не было ни газа, ни воды, ни белого толчка со сливом. Все как у нас, только у бабушки дом все-таки просторней, и вещей в нем старинных больше.
На длинном дощатом столе был рис с медом, сладкие блины, холодец в судочках, много всякой всячины. Петька и Ванька ели за троих, выпучив глаза от счастья: они никогда раньше не видели столько еды, а тетя Зина все приговаривала, гладя их чисто вымытые по такому случаю вихры:
— Ешьте, ешьте дости, не оставляйте свою силу!
Ну в точности, как моя бабушка.
Такое изобилие на поминках объяснялось просто: за все платил «убивец и душегуб», этот обычай существовал издревле и служил главным условием «мировой». Каким-то образом Риголета и его тетка Галька собрали денег, чтобы оплатить и похороны, и гроб, и рытье могилы, и памятник, и цветник, и отпевание, и поминки, а потом еще — девять дней, сорок дней, полгода…
По-свойски в качестве выпивки тетя Зина разрешила Риголете выставить самогонку, и тот с большой скидкой договорился с тетей Раей. |