И все сразу поняли, о чем это она — об ордене, которым так гордился дядя Федя.
— Чего сымай? — растерялся дядя Федя.
— Железяку свою сымай! Давай-давай, герой, тоже мне! — надсаживалась заведующая. — Тут детский сад, нечего железяки свои предъявлять! Дома у себя красоваться будешь перед дружками своими!
— Так ведь воевал я, — пыхтел дядя Федя.
И, послушный окрику начальства, все сколупывал негнущимися пальцами застежку ордена, все никак не мог расцепить заколку…
— Он воевал, ишь ты! — разошлась «ото всей души» Елена Степановна, мы никогда не видели ее такой. — Знаем мы, как ты воевал! Воев-а-ал он, видите ли! А чего ж ты живой-то тогда, раз ты воевал, а? Которые воевали, они в земле давно лежат, или с культяпками ползают!
И хлопнула дверью, уходя в свой кабинет.
Вечером, по дороге домой, я рассказал про этот случай бабушке, сказал, что Елена Степановна злая, а дядю Федю жалко.
— У ней мужа на войне убили, они только-только поженились перед войной, Сашик, — вздохнула бабушка. — Ее тоже ведь жалко.
Мне было не жалко заведующую — ее мужа убили давно, когда меня еще на свете не было, а дядя Федя — вот он, с нами здесь.
Утром на другой день случилось невероятное.
— Сашуль, а давай завтра Иру Иванову с бабушкой к себе в гости позовем? А? — спросила бабушка на подходе к детсаду. — Праздник большой, как хорошо будет! Я конфет вам куплю, яйца крашеные доедим, заварю настоящий чай. Индейский, со слоном.
Я обомлел, я оторопел, я не верил своим ушам, и мне сделалось радостно широкой-широкой радостью… Но ведь и страшно одновременно: как это? Ира Иванова в нашей скрипучей избе, в моей «хромой» детской комнатке! Я не представлял себе этого, просто не мог представить. Вот сестренку мою Катю — да, представлял, и даже очень легко, ведь я привык ее видеть за нашим общим столиком, и даже теперь, оставшись один, часто воображал, как она сидит рядышком на своей табуреточке. Эти табуреточки — мне и Кате — сколотил папа и покрыл их лаком.
«Моя» табуреточка жива до сих пор…
— Так позовем девочку Иру с бабушкой, Санёга?
— Давай, — душно выдавил я из себя.
А оказалось, что моя бабушка и бабушка Ивановой уже обо всем договорились, и теперь, встретившись поутру в детском саду, они только еще раз повторяли меж собой: «После церкви, хорошо?» — «Да, после церкви, только я со службы за Ирочкой зайду».
— Ты теперь ухажер, веди себя прилично, — сказала мне бабушка на прощанье, оставляя меня в детсаду.
Весь день я старался вести себя с Ивановой прилично, чтобы она не передумала завтра идти к нам в гости с бабушкой. Что-то подсказывало мне, что решающее слово в их семье — именно за Ивановой, а вовсе не за бабушкой ее… Я весь день ни разу не попросил Иванову уступить мне качели, не называл ее дурой, не клялся во что бы то ни стало сидеть в школе за одной партой.
Только перед тихим часом, когда мы укладывались на соседние кроватки, я не удержался и выпалил:
— А хорошо было бы жить нам всем вместе — я, ты и наши бабушки! У нас дом большой.
Иванова фыркнула, но, по-моему, тоже стала обдумывать такое совместное будущее. Я ликовал, я прыгал после тихого часа гигантскими шагами на футбольной площадке.
Помню, как забирала меня бабушка, как мы шли вчетвером до развилки перед поворотом на Курлы-Мурлы, где мы разошлись по разным улицам, как мы с Ивановой потом несколько раз оборачивались и кричали друг другу слова, услышанные от взрослых:
— Пока! До завтра!
А еще Иванова зачем-то крикнула — это уж совсем напоследок:
— Пиши!
Тоже из кино какого-то про взрослую любовь… Было очень здорово услыхать это недетское «пиши»: значит, Иванова дает мне понять, что это у нее надолго, навсегда, мы будем вместе, когда вырастем!
Мы с бабушкой завернули в магазин «Бугорок» («чтоб люди не видали, Санёга»), и бабушка, озираясь по сторонам в пыльном, без окон, помещении, попросила у продавщицы бутылку водки, самой дешевой. |