— Уж не нашей ли киски Лиски этот котик? Не ее ли сынок? — маялась догадками бабушка. — Похож. Ты в том году где подобрал-то его, Миша?
— Не помню уже, выпимши был, наверно, — отрезал дядя Миша, пресекая бабушкины поползновения заявить свои права на Дымка. — А Лиску вашу, поди, давно уж машина сшибла.
И Дымка поместили в чулан, дядя Миша и миску его прихватил, и еды немного — так только, червячка заморить, для пущей котьей злости.
И Дымок с чувством собственного достоинства улегся возле сундука.
— Все по-честному, баб Оль, — сказал дядя Миша на прощанье.
Я ворочался, ворочался на своем диванчике, а бабушка давно спала, и часы за стенкой пробили в темноте много раз подряд. Но уж зато уснул я — из пушки не разбудишь. Я, кстати, не понимал этого выражения — «из пушки не разбудишь». Ну, выстрелит пушка, и что — все просыпаться должны, что ли? Над нашим кварталом постоянно раздавался грохот самолетов: как объяснил мне Пашка Князев, этот грохот был тогда, когда самолет начинал лететь со скоростью звука.
Все самолеты были военные, потому что в Шувое стоял авиационный полк. И мы все всегда отлично спали под этот ночной и предрассветный грохот. Когда посреди лета на задворках города рухнул испытательный самолет, квартал наш содрогнулся от удара, а было это в семь утра, и, помню, я лишь повернулся на другой бок… «Мелькают кварталы, но прыгать нельзя, Дотянем до леса, решили друзья» — эти слова написали потом на алюминиевом хвосте разбившегося самолета, этот покореженный хвост выправили и поставили на летчицкой братской могиле. И песню про огромное небо сочинили именно по этому случаю, в это непреложно верили жители Егорьевска: «А город подумал: ученья идут». Мы все и впрямь по первости так подумали, что это испытания или ученья, но тем же утром бабушка в очереди за молоком услыхала передаваемый от одного к другому, по цепочке, шепоток — мол, самолет разбился.
— Они теперь в раю живут, Саша, — плакала бабушка.
А на Красную Горку мы с бабушкой не услыхали даже грохот в собственном чулане, потому что привыкли к раскалывающему небо «тум-ба».
Бабушка спала еще, чуть приоткрыв рот, когда я по раннему солнышку выскользнул в сени на босу ногу. Было тихо, только слышалось сердитое чириканье птиц за окном. Я смотрел на дощатую дверь чулана, но оттуда не доносилось ни звука. Молчала дверь.
Сколько я так простоял, понятия не имею. Наконец, преодолев свой страх, пошлепал в чулан по нагретым лучами половикам.
Дверь была не заперта со вчерашнего вечера, когда мы устраивали там Дымка на ночное дежурство. Я потихоньку, стараясь не скрипнуть, приотворил дверь, пустил в темный зев чулана солнечную полоску света.
В этом пыльном луче я увидел прямо перед собой то, что заставило меня содрогнуться от ужаса, брезгливости и непонятной мне жалости.
На покатом полу лежал на боку мертвый Крыс, его лапки подогнулись, как у тех небольших черных «подкрысков», которых показывал мне дядя Миша. Стекловидный хвост вытянулся безжизненно.
Я тут же захлопнул дверь в чулан, тяжко и быстро дыша, сердце колотилось в горле.
Крыс убит, задушен, изничтожен Дымком! А я-то сомневался, как бабушка… Проси теперь прощения у геройского Дымка за свое маловерие, Санёга!
Но где же сам Дымок? Где этот бравый котяра, который, если на глазок мерить, был только чуть-чуть длиннее Крыса и уж всяко не такой толстый? А ведь сладил, все-таки сладил!
Я не стал искать или звать Дымка, сладившего с колоссальным и потрясающим Крысом. Спит где-нибудь. И, словно в подтверждение своей догадки, я увидел подрагивающую во сне кошачью лапку с розовыми детскими подушечками. Лапка торчала из-под лестницы, ведущей на чердак. |