Ну, а мужики семейные… В Егорьевске того времени понятия «мужик» и «пьянь» были нераздельными, и одно из них с неизбежностью и даже обреченностью подразумевало другое. Мол, раз ты мужик, то, знамо дело, пьешь, а то как же иначе-то?
Мы с первых лет жизни повторяли за пьяными дядьками: «Пейте водку — бейте в глотку! Пейте пиво — бейте в рыло!»
Бывало, в разговорах возле «бассейны» дядя Витя примется рассуждать промежду баб и мужиков:
— Нешто человек со зла пьет? Не-а, ничего подобного, не со зла, ему сердце повеселить охота с устатку, вот и все. Как не выпить, когда с работы идешь домой, какие у нас еще радости? А зла тут никакого нету.
Тетя Даша Беденко поддакивает, вздыхает понимающе: да, мол, оно конечно, не со зла мужики пьют горькую, а для веселья. Ну, а коли упал человек, обмочился да обделался — так ведь он просто не рассчитал, или, может, утомился, или закусывал плохо. Он ведь как лучше хотел, он же не нарочно свалился и лежит теперь посреди дороги.
Плохой человек пить не будет, он жадный, каждую копейку считает да чужой хлеб заедает, такой человек ночи не спит и все думает, как бы ему соседским добром разжиться. А если кто пьет — значит, на свои пьет, аль налил ему кто. Свойский человек, наш, такой вреда не сделает. У него просто душа горит, вот он и пьет. А у гадов-то ведь не горит душа.
При этом все осознавали, что пить — плохо, никто своим пьянством не бахвалился, знали мужики, что дело это негодящее, постыдное и подлое. И любой из тех, кто почитал своим правилом каждый Божий день закладывать за воротник, бегом променял бы маячившие впереди пьяные да похмельные годы на жизнь трезвую, степенную, «человеческую». Если, конечно, она есть, если она вообще возможна — трезвая-то жизнь. Да только рази ж она может быть на свете? У рабочего-то человека? Нет, не может. Как не выпить мужику трудовому? Это лошадь ломовая всю жизнь надсаживается и не пьет ни грамма, так ведь на то она и лошадь, скотина, ей радости не нужны. А мы — не скоты, мы — люди, а потому и без выпивки нам никак не обойтись.
Когда такому вот мудрецу иной раз говорили в ответ, что, мол, глянь на Вовку (Петьку, Жорку) — совсем ведь не пьет! — ответ был один из: «У него партейная должность, ему не положено пить» или — «Он себе на уме, с ним надо ухо востро держать», или — «Дак ведь крохобор, он только на халтайку (на дармовщинку) пьет, про то все уж знают и больше ему не наливают». И все это было правдой, нечего тут было возразить, нечем крыть, ибо, если подумать хорошенько да припомнить про всякого трезвенника — так оно ведь так на деле-то и есть: либо начальник, либо мироед, либо пакостник, либо жмот, каких мало.
Ну, жмотами, а точнее — людьми, по егорьевскому выражению, счётливыми, более-менее все тогда были, чего уж там. И сказывалось это, например, в процедуре розлива по стаканам. Водку, а тем паче — тройной одеколон — «из горла» в нашем квартале не пили, соблюдали чинность и уважение к напитку. Граненые стаканы были тогда двух видов — по семь копеек и по пять копеек, то есть «губастые» (двести пятьдесят грамм) и без губы, укороченные — по двести грамм. И отличие это в полста грамм было весьма немаловажным, а не то так и решающим, определяющим.
Вот стоит возле своего дома «рукастый», то есть — мастеровитый дядя Миша, покуривает с кем-то из соседей, уж не помню, допустим, с дядей Митей Беденко. Я мою на бассейне огурцы, слышу, как они о чем-то сговариваются, торгуются.
— Ну так как, сделаешь за стакан? — спрашивает дядя Митя.
— Хм… За стакан или — за «губастый»? — хитро прищуривается дядя Миша.
Дядя Митя такой постановкой вопроса озадачен и слегка даже возмущен:
— За «губа-а-астый»?
И начинает долго-долго соображать, прикидывать. |