Изменить размер шрифта - +

Еще было много «индейского», то есть, конечно, индийского кино, в память мне врезался фильм «Бомбей в объятиях ночи» — о грустной любви самолетного вора и певицы, а в конце они погибают, улепетывая от преследователей в красивой дорогущей машине. Да еще и толстяка с чайником в руке сбивают насмерть. Мне было больше всех жалко этого толстяка с чайником — он был добрый и совершенно ни при чем.

Да, то было для меня время кино! И какого кино, м-м-м… Это было истинное, а не плакатное, окно в большой мир, тот мир, в котором (я чувствовал это нутром, слушая, как по радио клеймили капиталистов) мне никогда не бывать…

Тогда в Советском Союзе существовала четко исполняемая инструкция: сначала новый зарубежный фильм показывали в маленьких городах Московской области, апробировали, обкатывали, что ли… Потом — в Москве, а уж после Москвы — по всей стране великой. Недаром многие киноманы того времени постоянно разъезжали по городам и весям Подмосковья: только так можно было, «по наводке» знакомых, попасть в числе первых на только что купленную за рубежом, еще не виданную в столице киноленту.

Мы шли домой из клуба Конина, и бабушка, пробормотав что-то вроде: «Эх, ладно, была — не была», — подводила меня к пирожкам. Она тоже проголодалась во время «двухсирейной» картины, как и я. На тротуаре стояли два-три высоченных бидона, покрытые местами облупленной зеленой краской, а в них — свалявшиеся, мятые горячие пирожки. Темно-коричневые, иногда — с вожделенной хрустящей корочкой, если к тому моменту пирожки еще не успевали сопреть.

— Тебе с повидлой? — спрашивала бабушка?

— Да, — отвечал я.

— И мне, — говорила бабушка.

Она всегда была со мной заодно.

— Два с повидлой.

И протягивала гривенник усталой продавщице, и мы начинали есть пирожки прямо на ходу, причем я всегда ухитрялся выдавить часть вязкой и сладкой яблочной массы себе на рубашку.

Однажды я попросил бабушку взять мне пирожок с рисом, просто так, для пробы, но бабушка, понизив голос, объяснила, что самые лучшие пирожки — с повидлом, потому что в остальные напихивают объедки из столовых. Во все — что в пирожки с рисом и яйцом, что — с капустой, с картошкой… А уж с мясом-то и вовсе пирожки брать нельзя, там не просто объедки, а объедки протухшие.

— А повидло — оно и есть повидло, его из банок раскладывают, оно больше никуда, кроме пирожков, не идет, — говорила бабушка.

Но и в пирожках с повидлом она всегда обнаруживала один и тот же недостаток:

— Ведь на машинном масле пирожки жарят, а постное масло себе забирают, — ворчала бабушка.

Масло, обильно сочившееся из пирожков, и впрямь своим запахом напоминало то, которым бабушка время от времени смазывала машинку «Зингер» при помощи фирменной железной масленки. Но бабушка не переживала по поводу того, что у меня после таких пирожков заболит живот. Она не верила в эти боли, считала, что это придумки. «Не прикобыливайся!» — (то есть, «не притворяйся»), — одергивала она меня, когда я хныкал, что, мол, у меня скрутило живот. Бабушка искренне была уверена, что у человека может болеть рука, нога, зуб, в крайнем случае — голова, но не живот. «Все полезно, что в рот полезло», — повторяла она, полагая, что любая пища худо-бедно в желудке переварится. А если заболел живот, то — «иди Саша, на горшок, и все пройдет».

Бабушка долго не верила в болезнь тети Нины, все удивлялась: как так, отчего это у нее живот болит, если они со своего огорода кормятся? И только услышав от тети Нины жуткое слово «рак», бабушка уверовала в то, что дело и впрямь плохо.

Быстрый переход