— Очень даже возможно, что так.
— Великий Бах, — игуменья встала из-за стола, перебирая в руках четки на тесьме, прошлась по кабинету, вся в черном облачении с головы до ног, постояла, привычно перекрестившись на купола церкви за окном. — Помню еще в девичестве мессы Баха, какая мощь! — принялась вспоминать она. — Как сейчас слышу, там, в небесах, — и прикрыла глаза, задумалась. И, проясняясь тихой улыбкой, мысленно старалась удержать чуть подольше неожиданное воспоминание.
Просмонария Феодора тактично помолчала, сохраняя на лице все то же сосредоточенное, уважительное выражение. Тяжелые сумрачные часы, тикавшие в простенке, напомнили о себе заутробным звоном. И пока они натруженно звонили, исчисляя времени течение, игуменья тоскливо смотрела на край моря, виднеющийся с горы, из бокового окна ее канцелярии. Привычная обширность, пустынность, безлюдье водной стихии вокруг — и мыканье по свету человеческого существа, не уживающегося среди людей, ищущего своего места в мире. Странным показалось ей в тот час это несопоставимое сопоставление. И она поняла, что как настоятельница монастыря должна принять решение: «Куда ее, опять за море?..»
— Ну, зови, — сказала она наконец, все еще думая о чем-то своем, пойди приведи ее.
Просмонария с благодарностью встала:
— Слушаюсь, преподобная мать.
Когда она направилась к дверям, настоятельница приостановила ее:
— Постой, матушка, а на каком языке говорит она, странница-то ваша?
— На болгарском, конечно. Сдается, турецкий немного знает. И вроде наш, греческий понимает, во всяком случае, так мне показалось.
— Ну тогда проси сестру Иванну переводчицей быть.
— Так оно и будет. Сестра Иванна давно тут за дверьми ждет.
Всё в той же шали внакидку Бахиана молча шла, препровождаемая сестрой Иванной, вверх по мощеному монастырскому подворью, ни на чем не задерживая взгляда, точно бы вовсе не впервые очутилась в этой тысячелетней цитадели византайских отшельниц. Сколько их было здесь до нее? Сколькие износили себя по этим мощеным камням? Сколько отчаявшихся, отрекшихся, пошедших наперекор или повинуясь миру в затворении, взывали здесь к Богу, непрестанно твердя: «Услышь меня, Господь!» — и с тем ушедших в Лету?.. И сколько было здесь высказано, выплакано, поведано Суду Его, ибо каждый раз со словами «Услышь меня, Господь!» рассказывалась новая история в нескончаемой цепи человеческих горестей, обид и несогласий, и всякий раз доводилось до сведения Суда Его такое дело, вопиющей которого не могло быть на свете и о котором должен был знать непременно сам Господь. А иначе как же, иначе куда же податься с плачем и жалобой на земные несправедливости? А иначе где же Праведный Суд, а иначе зачем жить на свете?.. И никакой жизни людской не хватило бы, чтобы только рассказать Ему, сколько зла проистекало на земле от всех и каждому от каждого…
Бахиана молча шла, упрямо и горько сжимая губы…
Теперь наступил ее черед отмежеваться от мира для общения с Богом, для затворения во имя этого в монастыре до конца дней своих, до сошествия в Лету…
Она шла, пересекая внутренний дворик игуменской резиденции, приближаясь под мраморным портиком к дверям, за которыми должны были ей сказать, сможет ли она остаться в монастыре. Еще по пути, на море, она перетянула голову широкой белой тряпицей, как лентой, чтобы ветер не трепал волосы. Волос у нее был каштановый, с красноватым оттенком, ниспадающий до плеч густыми волнистыми прядями. Непокорные вихры украшали ее, подчеркивая выпуклый лоб, прямые тонкие черты удлиненного исхудавшего лица, но всегда доставляли лишние хлопоты. Потому и перевязала их и теперь походила на раненную в голову мятежницу, ведомую в крепость на допрос. |