Изменить размер шрифта - +
Я ясно видела лицо директрисы, а твое – нет, потому что ты оперлась головой на руку; ты, когда очень внимательно слушаешь, всегда сидишь так, что волосы твои совсем закрывают кисть, и когда вызываешь к доске – тоже. Директриса громко вздыхала, очевидно ей вспоминалось что-то свое. На тете Мими был пуловер в синюю и белую полоску – когда она в нем, ее волосы кажутся еще рыжее, чем всегда.

Я помню всякую глупую мелочь, помню, например, что Цинеге совсем на меня не смотрела и даже недовольно махнула рукой, когда Бажа велела мне начинать: ведь сначала все разглядывали оформление, и Цинеге сердилась, что они отвлеклись, ей казалось, что достаточно одних фотографий. От злости она начала рисовать на крышке парты, но я и сверху, с кафедры, видела, что она рисует фигуру на пьедестале с воздетыми к небу руками, это, наверное, была я, и я знала, что она с удовольствием стащила бы меня с кафедры и закричала бы: «Да смотрите же на фотографии, на фотографии смотрите – ну разве не великолепное получилось оформление?»

А я все говорила и говорила и думала о том, что этот мой рассказ о нашей тайне, собственно говоря, – наказание мне за ту октябрьскую выходку, а еще думала, что я все-таки не жалею, что так случилось, потому что, не будь этого, папа никогда не познакомился бы с тетей Евой и не началось бы то, что началось. По-настоящему я стыдилась только той шутки, той игры в болезнь, когда я попробовала обманом уладить такие серьезные вещи, тогда как приниматься за них нужно было только всерьез. А где-то в самой глубине души я чувствовала, что для меня теперь уже важно не только желание помирить папу и тетю Еву, но и гораздо большее. Я чувствовала: все-таки хорошо, что сегодняшний день наступил. Ведь в самом деле нужно рассказать другим о том, что произошло с нашей семьей, и если можно как-то бороться за то, чтобы не было больше войны, тогда я и правда должна говорить, потому что легче всего люди учатся на примерах из жизни других людей и, может быть, их научит чему-то Жужина жизнь и моя… И мне приятно было видеть, как Рэка вдруг посерьезнела и скроила обезьянью мордочку – она, когда вот-вот заплачет, очень напоминает обезьянку. Анико перестала накручивать свои кудри и рисовала что-то указательным пальцем на крышке парты.

И я почувствовала, что они меня любят. Любят, все любят, и это было такое хорошее чувство. Было в нем что-то надежное, прочное. Конечно, я не догадывалась, что они уже знают то, о чем я говорю, что они слышат об этом не впервые и что моя тайна – уже не тайна. Но если бы и знала, я и тогда чувствовала бы: хорошо, что я не одинока. И я говорила, несмотря ни на что, говорила заикаясь – ради себя, ради девочек, папы, тети Евы, – и каким-то образом выходило так, что говорю я ради счастья всех людей, всего мира…»

 

– А потом… – сказала Маска уже совсем чуть слышно. – Потом Кристи сказала такое, что невозможно забыть. Она сказала, что, собственно, не знает, какой была война, она только читала и слышала о ней, проходила ее по истории. Но сейчас она расскажет, что переживали люди в те времена, только вместо нее рассказывать будет ее мама. Мама написала это письмо в ту ночь, когда она, Кристина, родилась в сотрясающемся от разрывов подвале, и это письмо должно объяснить всем, что матерям нужен мир, чтобы растить своих детей, что никто и никогда больше не должен оказаться в таком положении. Обязанность всех живых заменить тех, кого уже нет, восстановить разрушенные очаги и осуществить то, о чем мечтала и ее мама в ночь перед смертью.

Кристи взяла тетрадные листочки, которые прихватила, подымаясь на кафедру, и начала читать последнее письмо своей матери. Говорила она тихо, голос ее иногда прерывался, но в классе стояла такая глубокая и взволнованная тишина, что было слышно каждое слово. Бажа плакала. Тетя Ева даже не подозревала, что Бажа может плакать.

Быстрый переход