- Отошли в предание притоны, - нараспев произнес Пафнутьев слова старой, забытой песенки, которая в молодости казалась ему чрезвычайно смелой и крамольной. - Кортики, погоны, ордена... Но не подчиняется законам трижды разведенная жена... Кортики, погоны, ордена, - со вздохом повторил Пафнутьев и опустил лицо в ладони.
***
Все получилось, состоялось, сбылось, как хотелось. Неклясов был нервен, возбужден и радостен. Быстрой, легкой походкой, едва касаясь земли своими маленькими, остренькими туфельками, опережая собственное длиннополое пальто, которое развевалось где-то сзади и едва поспевало за ним, с непокрытой головой и развевающимися небогатыми светлыми волосенками вышел он из подъезда, откуда только что, за секунду до этого, два его амбала выволокли бледного Ерхова. Он был еще в бинтах и после перевязки пребывал в тошнотворном состоянии. Но был, вот он, живой и подлый, предавший и выболтавший.
Ерхова с разгона вбросили на заднее сиденье "мерседеса", охранники зажали его с двух сторон, а Неклясов расположился на переднем сиденье, в последний момент подобрав полы и захлопнув за собой дверцу "мерседеса". Захлопнул легко, небрежно, этаким бросающим жестом руки. И откинулся на спинку сиденья. И весело, шало, обнажив беленькие свои зубки, взглянул в зеркало на поникшего Ерхова. И вздохнул облегченно, и уронил руки на колени, обнажив белоснежные манжеты. Выглянув из черных рукавов пальто, они создали в машине какое-то траурное настроение. Так оно и было, так и было, это понимали все, прежде всего сам Ерхов. Полуприкрыв глаза, он привалился к одному из охранников, не в силах уже выпрямиться.
- Здравствуй, Славик! - бодро приветствовал его Неклясов. - Давно не виделись, а?
- Давно, - прошептал Ерхов. - С тех пор как вы бросили меня истекать кровью в ресторане и слиняли, как подлые твари.
- Не надо так, Славик, не надо. Мы исправимся. Веришь?
- Верю...
- Мы теперь будем уделять тебе очень много времени, мы уделим тебе все наше время без остатка... Веришь?
- Верю...
- Поехали, - Неклясов вытянул вперед тощую, слегка искореженную болезнью ладошку, обнажив на секунду золотой браслет "ролекса". Любил Неклясов роскошь и по наивности своей, глубинному невежеству полагал, что такие вот вещи подтверждают власть и вызывают уважение. И был прав, да, он был прав, потому что люди, окружавшие его, тоже стремились к таким же вещам, тоже мечтали о них и преклонялись перед теми, кто этими вещами обладал.
Было дело, как-то вошел Неклясов в лавку на Кипре, в столичном городе Никосии. Долго ходил вдоль витрин, посверкивающих золотом, настолько долго, что хозяин, заподозрив неладное, нажал невидимую кнопочку и вызвал в зал еще двоих сотрудников откуда-то из глубин помещения. А Неклясов, пройдоха, вор и бандюга, все это видел, все понимал и усмехался тому, что сейчас произойдет. Хозяин попытался было обратиться к нему на нескольких языках, а он только усмехнулся, смотрел устало и, наконец, произнес единственную фразу:
- Моя твоя не понимает, иди к такой-то матери...
Но хозяин понял, побледнел от оскорбления и отошел к кассе. А Неклясов остановился, наконец, у самой дорогой вещицы, у швейцарских часов "ролекс" с золотым браслетом и золотым корпусом. И молча ткнул пальцем - хочу, дескать. Хозяин не осмелился ослушаться, покорно подошел к витрине, щелкнул замочком, снял с полки часы и протянул странному посетителю. Стояла жара, остров задыхался от зноя, улицы были пусты и раскалены солнцем так, что плиты тротуара жгли сквозь подошву. И никого, никого больше в лавке не было. Неклясов примерил часы, повертел рукой - браслет подошел. И, не снимая их, он вынул из кармана пачку долларов, отсчитал прямо на подоконник десять тысяч, хотя стоили они где-то десять с половиной, и, сделав небрежный жест рукой, вышел в слепящий жар Средиземноморья. |