Но он быстро брал себя в руки и опять превращался в своего парня, готового посмеяться, похлопать собеседника по спине, поприжать его к груди, показывая полнейшее расположение, а то и любовь, да, ребята, даже любовь к ближнему удавалось проявлять Лубовскому легко и непосредственно.
Но и тут Пафнутьев не заблуждался, ничуть, ребята, не заблуждался, хотя, как человек искренний и открытый, охотно принимал расположение к себе, от кого бы то ни исходило, даже от Лубовского. И в этом была не глупость и простоватость, а затаенная мужицкая хитринка, обостренная, доведенная до совершенства многолетней его работой.
— Здравствуйте, Павел Николаевич! — с подъемом произнес Лубовский, когда Пафнутьев в квартире Халандовского едва поднял тост, чтобы выпить за мягкую посадку в Барселоне.
— Приветствую вас, Юрий Яковлевич! — с неменьшим подъемом произнес Пафнутьев — он уже перестал удивляться нечеловеческой осведомленности Лубовского. Понимал — шутки это, и за ними не столько ум и проницательность, за ними почти неуловимая ограниченность, желание произвести впечатление и озадачить собеседника. Так иногда ведут себя домашние фокусники, поражая полупьяных гостей карточными вывертами. — Как ваше здоровье, Юрий Яковлевич? — продолжал куражиться Пафнутьев, но понимал при этом — есть жесткая граница, на которой он должен остановиться.
— Вашими молитвами, Павел Николаевич, вашими молитвами живу и существую. Говорят, вы собираетесь в наши края? К испанскому солнышку потянуло?
— Какое солнышко, Юрий Яковлевич! К вам меня начальство посылает, к вам!
— Если посылает — это хорошо. Я тоже иногда кое-кого посылаю, но это бывает не часто. Приезжайте, ждем. Когда намерены вылететь, когда намерены прилететь?
— Вылетаю завтра, на Барселону.
— Встретим. Надеюсь, вам здесь понравится.
— Я в этом уверен.
— Это прекрасно, Павел Николаевич, это прекрасно! Я знаю московский рейс на Барселону, у вас не будет проблем.
— Надеюсь.
— До скорой встречи, Павел Николаевич!
— Увидимся, Юрий Яковлевич.
На этом разговор закончился, и вот сейчас, шагая по каменным полированным плитам барселонского аэропорта, всматриваясь в табличку, на которой громадными буквами была написана его фамилия, Пафнутьев неожиданно ощутил волнение, даже нет, скорее тревогу. Уж больно хорошо все складывалось, уж больно гладко все стыковалось. Его не поехал встретить сам Лубовский — это нормально, так и должно быть, он, в конце концов, здесь на излечении и вовсе не обязан нестись в аэропорт, чтобы засвидетельствовать что-то там прибывшему следователю, который уже сумел испортить ему настроение, а может быть, даже карьеру. Конечно, Лубовский знал об интервью в газете и, конечно, просчитал, чьи уши торчат из этого материала, который иначе как глумливым и не назовешь. Да, удалось, все-таки удалось Фырнину нащупать ту почти неуловимую тональность, когда вроде бы между шуточками и прибауточками то и дело вылезал железный каркас фактов, дат, имен, когда вылезало все то, что вполне может стать судебными доказательствами при условии, что изложено будет сухо, жестко и с сугубо канцелярской непробиваемостью.
— Здравствуйте, — сказал Пафнутьев, подходя к худенькому человеку. — А я — Пафнутьев. — Он показал на плакатик.
— А, привет, старик, — ответил тот с некоторой долей развязности, но необидной развязности, так можно приветствовать хорошо знакомого человека, но ждать которого пришлось долго и мучительно. — Как долетел?
— Даже не заметил как, — ответил Пафнутьев все с той же беззаботностью, которую усвоил последнее время как манеру, единственно для себя возможную. |