Гитлер чтил его как аса и выменял на русского генерала, но потом, узнав какие–то подробности, рассвирепел и уволил из армии без пенсии и пособия.
Стол был овальной формы, все Линцы сидели просторно, и фрау Кристи показала на стул рядом с генералом. Кейда машинально взяла в руку вилку, в другую нож и, оглядывая детей, похожих на цветочки, улыбнулась, чуть заметно кивнула им, словно говоря: «Я очень рада знакомству с вами, мы будем друзьями, верно?» Дети тоже отвечали улыбкой, но какой–то печальной, не детской, и Кейда заметила это, и вдруг заметила, что они бледны, худы, и глаза их грустны. Потом она обратила взгляд на тарелки. На каждой из них, и на её тоже, была положена запечённая картофелина, а на тарелках хозяина и фрау Кристи — по половинке. Не было ни хлеба, ни соуса, ни овощей.
Кейда, однако, сделала вид, что ничто её не смущает, — неторопливо нарезала картофель на мелкие кусочки.
— Простите, фрейлейн, — сказал фон Линц, — вот такой у нас стол.
Кейда ничего не ответила, она лишь ниже склонилась над тарелкой, сосредоточенно ела. Много месяцев она жила в Германии, слышала не однажды, что немцы в тылу голодали и что район Боденских Альп страдает особенно жестоко, но в лицо она голод ещё не видела. И вдруг, — в доме Линца, боевого лётчика, генерала…
Из хрустального, серебром отороченного кувшина фрау Кристи разливала бледно–розовую воду. Она оказалась подслащённой, но вкуса сахара Кейда не почувствовала, и никакого запаха влага не издавала. Это была вода с сахарином, производившимся в Германии для бедных и голодающих. Дети пили охотно, не без удовольствия и всё время поглядывали на Кейду, словно спрашивая, — ну, как, — нравится наша еда?
После ужина детей повели спать, и генерал с Кейдой остались одни. И долго молчали. И даже ради этикета генерал не сразу заговорил с гостьей, а некоторое время в тягостном раздумье смотрел куда–то в сторону, но потом резко вскинул голову.
— Да, любезная фрейлейн, так мы живём, и выхода из своего дикого положения я не нахожу.
— Вам бы работать. Вы не пробовали?
— Что толку в работе! В армии ещё пока кормят, но из армии меня Гитлер уволил. Внял какой–то клевете, уж какой — неведомо, а только ясное дело: напраслину возвели. А тут… ну какая тут работа? Ацер содержания не даёт, а в другом каком месте — что толку? У вас люди работают, а плату за труд и им не дают. Вы ведь знаете, конечно, ваши тоже голодают.
Генерал распалялся в разговоре, всё больше входил в раж.
— Один только Вольфсон живёт припеваючи. Да Ацер, ваш кузен, тоже. Остальные бедствуют. Довоевались.
— Мне говорили, когда у нас была Украина, хлеб и масло, и сало свиное везли оттуда.
— Было, да всё сплыло. На беду и брат мой на фронте погиб, и жена его померла. Всё как–то вдруг на меня свалилось.
Он сделал над собой усилие, расправил плечи. Глаза его сузились, потемнели.
Моя стихия — бой, атака, и всегда победа. Но здесь… судьбе угодно меня унизить. Даже Ацер, эта тыловая крыса, загнал меня в угол. Мой дом заложен, как и ваш замок, помощи ниоткуда нет, я в отчаянии… И — простите: зачем я вам жалуюсь! Веду себя, как слизняк, неблагородно, чёрт побери! Он вдруг поднялся и отошёл к шкафу, на открытой дверце которого висел его мокрый китель. На нём матовым серебром светились два железных креста и ещё три каких–то ордена. Кейда подошла к нему, коснулась рукой плеча.
— Мы с вами фронтовики, кавалеры боевых орденов. Я помогу вам, если позволите.
— Помощи не приму, а вот если дадите работу…
— Кажется, ваш брат до войны был лесничим?
— Лесничим нет, у него не было образования, но за ним была должность лесника и объездчика, баронские леса и угодья стерёг. |