Я передала все, что говорил ректор в связи с постигшим семейство несчастьем, остается только, для полноты картины, сообщить, как он поступал практически. Ректор занял у Оскара двести фунтов и тотчас же перестал заказывать не во время селедку и беспокоить ночью жену.
Скучные осенние дни прошли, наступили длинные зимние вечера.
У нас перемены к лучшему не предвиделось. Доктора делали что могли для Оскара, но пользы не было. Ужасные припадки повторялись чаще и чаще. День за днем однообразно текла наша жизнь. Я почти уже начинала думать, как Луцилла, что какой нибудь кризис не за горами. «Это не может продолжаться, – говорила я себе чаще всего, когда была очень голодна. – Что нибудь должно случиться до конца года».
Наступил декабрь, и ожидаемый случай представился. К заботам семейства ректора присоединились для меня свои семейные заботы. Я получила письмо от одной из моих младших сестер, живущих в Париже. Оно содержало тревожные известия о человеке, очень близком мне, о дорогом папаше, уже упомянутом мною в начале рассказа.
Что же случилось с почтенным родителем моим? Опасная болезнь? Нет, но увы! Нечто, едва ли не хуже болезни. Он был страстно влюблен в молодую женщину сомнительной репутации. Сколько же лет ему было? Семьдесят пять лет. Что сказать о родителе моем? Можно было только сказать: сильная натура! У папаши моего вечно юное сердце.
Мне совестно надоедать вам моими семейными делами. Но они тесно связаны, как вы увидите впоследствии, с судьбой Оскара и Луциллы. Такова моя несчастная участь, что я никак не могу рассказать вам свою историю, не обнаружив рано или поздно единственную слабость (милая слабость!) самого веселого, живого и доброго человека своего времени.
Я теперь хожу по острию ножа; я это знаю. Английское привидение, называемое приличием, поднимается на письменном столе моем и злобно шепчет мне на ухо: «Мадам Пратолунго, вызовите только краску смущения на щеке невинности, и вы пропали с вашим рассказом!» О, воспламеняемая щека невинности, будь милостива на этот раз, и я всеми силами постараюсь изложить дело самым невинным образом. Представить ли мне папашу жрецом во храме Венеры, непрерывно возжигающим благовония на алтарь любви? Нет. Храм Венеры пахнет язычеством, алтарь любви – пошлостью. Это не годится. Скажу только, что мой вечно юный родитель всю жизнь, с первой молодости до старости, находился под обаянием прекрасного пола и что мы с сестрами (принадлежа к прекрасному полу) не в силах были строго судить его за это. Красивый собою, нежный, любезный, с одним только недостатком, и недостатком, приятным для женщин, которые со своей стороны, естественно, обожали его… Мы покорились нашей участи. Долгие годы после смерти маменьки жили в постоянном страхе, чтоб он не женился на одной из сотен кокеток, поочередно владевших им, или, еще хуже, не дрался бы на дуэли с мужчинами, которым годился в деды. Папенька был так обидчив, папенька был так храбр! Сколько раз мне, имевшей наибольшее влияние на родителя, приходилось вмешиваться и выручать его то тем, то другим способом. Эти истории всегда кончались одним и тем же: приходилось платить «за убытки». Относительно убытков этих, если женщина настолько бессовестна, что взыскивает их, мое мнение такое: поделом ей.
В данном случае опять повторилась старая история. Сестры мои всячески старались отвести беду, но не успели. Необходимо было мне появиться на сцене и начать, может быть, с пощечины, а кончить уплатой денег.
Отъезд мой в такое время был не просто неприятностью, он был истинным горем для моей бедной, слепой Луциллы. Она прижалась ко мне, словно не хотела отпускать.
– Что я буду делать без вас? – говорила девушка. – Тяжело мне в это страшное время не слышать вашего голоса. Мужество оставит меня, когда вас рядом со мною не будет. Сколько вы проездите?
– День до Парижа, да день обратно, – отвечала я. |