Изменить размер шрифта - +

К семилетию Лизоньки, в первый праздник, отмеченный в новом парижском доме и последний свой, как оказалось, семейный юбилей, Григорий Петрович подарил жене перстень с александритом — фамильную реликвию, идущую от бабушки, который должен был преподнести к десятому дню рождения дочери, как было установлено традицией, но почему-то заторопился. Александра Сергеевна колебалась, но приняв как аргумент шутку мужа, что Лизонька уже и за тринадцатилетнюю сойдет, подарок взяла. А когда через год перстень загадочно исчез, просто как в воду канул, потянув за собой серию невосполнимых утрат, она спохватилась и сопоставив все — потерю семейной реликвии, России и мужа, пошла причаститься, заказав молебен за здравие близких.

И вот 6 марта 1920-го года, первое, что увидела, проснувшись Александра, был лиловый александритовый глаз, следящий за ней с мраморной доски туалетного столика. Перстень вернулся, благополучно пролежав более двух лет в фиалковой клумбе, где и был найден рано поутру Верусей, набиравшей для комнат цветы.

То, что они, обыскав и перевернув тогда весь дом и сад, так и не нашли потерю, сиявшую в центре на самой ближней, всеми сто раз осмотренной клумбе, свидетельствовало о непростом, совсем непростом смысле этого происшествия.

Поэтому Александра, надев впервые за это время светлое, веселое платье и с удовольствием узнавшая себя прежнюю, счастливо-оживленную в тройном высоком зеркале, ждала продолжения чуда.

Поздно вечером, когда гости с детьми уже разъехались, счастливая Лизоньки уснула, ни отпуская руль нового двухколесного велосипеда в качестве исключения оставленного у постели своей юной хозяйки, когда прислуга, гремевшая посудой на кухне, уже затихла, а Александра, так и не переодевшись и лишь накинув на платье жакет, сидела в саду на своей любимой скамейке, явился-таки визитер.

Он был худ, небрит, высок, с устало обвисшими к сапогам полами некогда серебристой шинели. Это неизбалованная жизнью шинель была именно того особого сукна и покроя, той особой степени трудного старения, за которой здесь, в Париже, угадывали трудную анкету российского белоэмигранта.

А под двухнедельной щетиной, под чужим затертым до дыр мундиром и заношенным бельем оказался Сашенька Зуев, Шурка, который теперь, отмытый в горячей ванне и облаченный в костюм Григория Петровича, сидел перед Александрой, доедая Верусины пирожки и деликатесы с праздничного стола.

Мать Александры и ее закадычная подруга — смолянка, Анна Зуева соседка по подмосковному, состоящая к тому же в дальнем родстве с Меньшовыми, обнаружила свою беременность почти одновременно. Они вместе вынашивали тяжелевшие животы, мечтали о детях и чуть ли не одновременно, с разницей в три дня разрешились от бремени, назвав новорожденных, как и было условлено, Александрами.

Дети, объявленные с пеленок женихом и невестой, росли, практически вместе, чувствуя себя родней и друзьями, а повзрослев, стали не мужем и женой, а братом и сестрой, очень привязанными и близкими друг к другу. Александра Сергеевна так всегда и называла Шурку — «мой московский брат», в отличие от Жоржа — «французского».

Полгода назад она получила от него письмо из Константинополя, но ответить не смогла — ни адреса, ни планов на дальнейшую жизнь Зуев не имел.

В тот вечер, 6 марта, судьба вернула Александре брата, но сделала ее вдовой — Шурка рассказал ей, опуская жестокие подробности, как был расстрелян ее муж и как спасся сам, спрятанный от красногвардейцев своей невестой и исчезнувший навсегда из ее жизни за жестяными крышами тамбовских флигелей.

Зуев не остался у Александры — превратиться в благополучного буржуа он просто не мог — так ныла и металась, тоскуя по реваншу душа. Сославшись на некие обязательства перед соотечественниками, он уехал в Берлин, пообещав регулярно навещать Александру. Шурка ушел, отказавшись даже обновить гардероб — в чужом мундире, залатанном и отутюженном Верусей, уложив в небольшой дорожный чемодан Григория свою памятную шинель.

Быстрый переход