Василь догадывался, что происходит у Чуймана в душе. К собственному его удивлению, это было ему даже немного приятно, но он сразу же переключился на другое, густая вьюга мыслей закружила в голове. Что делать? Куда податься? Не поздно ли?
— А Марийка? — спросил, и снова екнуло сердце.
— Это тебе лучше знать, — сверкнул из-под выгоревших на солнце рыжеватых бровей Чуйман. И было видно, что ему известно все.
Василь поднялся с примятой постели. Ему в руки падало счастье, но шло каким-то необычным путем, каким-то странным вывертом. Да и падало ли? В районе могут не послушать, могут не посчитаться ни с чем. Ну, тогда!.. Тогда он тоже поедет в Донбасс. Там тоже люди, тоже работа. Это только в селе наделали из тех шахт страхов. Его, конечно, может забраковать вербовочная комиссия, но поехать не запретит никто.
— Куда надо идти?.. — Он уже подпоясывал ремнем гимнастерку.
— В исполком, там и вербовщик сидит. — Савва Омельянович тоже встал. — Я еще не сдал лошаденку… Пойду запрягу…
— Я выйду на шлях… Может, попадется попутная машина… Все же быстрее… А если уж не будет…
Ему не хотелось ехать с Чуйманом. И, на его счастье, попалась машина. Правда, бензовоз, и место в кабине было занято, его как следует растрясло на металлическом мостике цистерны, к тому же и выпачкал мазутом галифе, зато доехал быстро.
Перед деревянным, обитым потемневшей от времени, некрашенной шалевкой домиком, в котором размещался исполком, Василь остановился, обдумывая, что скажет. Чувствовал, волнуется, и не хотел, чтобы там видели его волнение. Должен подавить свои чувства, должен сказать весомо, убедительно. Одернув гимнастерку, поправив ремень, строгим, почти военным шагом вошел в домик.
Был уже поздний час, но исполком в эти первые послеоккупационные недели работал почти круглосуточно. Председатель был у себя, разговаривал с лысоватым, неопределенных лет мужчиной. Василь присел в сторонке, ожидая, пока они закончат разговор, рассматривал председателя исполкома. Это был еще не старый человек с сухим, сморщенным лицом, с острыми стрехами бровей, в кожаной пилотской курточке — очевидно, фронтовик, наверное, еще и инвалид, хотя видимых следов увечья Василь не видел. Сидел председатель к Василю в профиль, и профиль его чеканился четкими линиями на блестящей синеве вечернего окна. Лысоватый мужчина ушел, председатель исполкома склонился над столом, что-то быстро черкнул карандашом на бумажке, бросил деловито:
— Слушаю.
И таким сухим, таким рабочим было это «слушаю», так оно не шло к делу Василя, что первые слова застряли у него в горле. А тут еще зазвонил телефон, полевой армейский телефон — видимо, в городе еще не работала телефонная сеть, — председатель поднял трубку, прижал ее к уху плечом и сидел так, слушая телефон, Василя и что-то отмечая на бумаге.
— Подайте письменное заявление, — сказал он, кладя трубку.
Эти слова взорвали Василя.
— Какое заявление? — почти крикнул он. — Какое? Что я ее люблю? Да их ведь сегодня отправляют.
— Правда, такое заявление не напишешь, — улыбнулся председатель и повернулся лицом к Василю. И теперь Василь увидел его увечье: левый глаз был стеклянным. Председатель обеими руками провел от лба к затылку, поморщился и, превозмогая боль, снова улыбнулся. — Болит, окаянная, прямо разламывается. Простите. Давайте все сначала. Вы откуда?
— Из Позднего. Жура́ моя фамилия.
— А, Жура, — сказал председатель и протянул через стол руку. — Знаю. В газете читал. Партизанил?
Василю сделалось неловко, что председатель исполкома знает его, а он председателя нет, и в то же время исчезла скованность, и ему стало легче рассказывать. |