— Ну, не молодость. Но жизнь, нервы… А теперь…
Голос ее задрожал, огоньки в глазах погасли, и вся она обмякла, словно бы даже стала меньше ростом. Ему стало жаль ее. Она действительно вложила сюда все свои маленькие способности и большие надежды.
— Не нужно так… Бывает, люди теряют и больше. Да еще же ничего и не известно… — успокаивал он ее. О том же, что он вложил сюда все, подумал, когда Светлана Кузьминична уже ушла. А ушла она с тем же решительным видом, с каким и вошла в кабинет. Еще бросила на прощанье:
— Ну, вы как хотите, а я сдаваться не собираюсь. Надо поставить его на место. И мы поставим.
Дмитрий Иванович побарабанил пальцами по столу, несколько раз свернул и снова расправил ладонью большой синий лист бумаги с диаграммной сеткой. «Нужно поставить его на место, — вслед за Светланой Хорол невольно подумал он… — А кто знает, где его истинное место?.. Имеет ли право один человек ставить другого на «его» место? А может, и впрямь, это место — его, а мое — где-нибудь?»
И в то же время чувствовал, как что-то поднимается в нем, солидаризуясь с Хорол; он подумал, что не имеет права уступать себе. Все это выльется в распрю, а он этого не хотел. Не мог о таком и помыслить.
Он очень много вложил сюда, в лабораторию. Мыслей, усилий, надежд. Каждую, пусть мелкую неудачу воспринимал как укор себе самому. Ему хотелось, чтобы пламень поисков не угасал ни на миг, и он всеми способами поддерживал это горение. В лаборатории, да и во всем институте, была хорошо поставлена информация. Кроме того, он почти каждый день вызывал к себе то одного, то другого сотрудника, а то и нескольких сразу, они собирались в одной из комнат лаборатории или в тупичке коридора, где стояла скамейка и урна для окурков, курили, вели разговор. Кое-кому эти разговоры могли показаться болтовней, и только люди посвященные понимали, как много они значили. Чаще всего говорили о том, кто что прочитал о работах других научных учреждений, и каждый раз становилось яснее, что еще нужно прочитать, как провести то или иное исследование. Дмитрий Иванович сознательно насаждал эти беседы, здесь не боялись ошибиться, тут и его самого прерывали, и его варианты отбрасывали решительно. А он незаметно для других все это суммировал, проверял.
Что же касается успехов коллег из других институтов, то он воспринимал их ревниво. Скорее, это был страх: не отстают ли они, там ли, где надо, ведут поиск? Собственно, Марченко и рассматривал свою лабораторию как поисковую и направлял на это весь ее механизм. Незаметный и невидимый, так что кое-кому могло даже показаться, что его и не было. Это был не простой механизм. И состоял он не столько из приборов, утвержденных тем, авторефератов, сколько из этих вот разговоров, желаний, отношений, а в конечном итоге — из трудов, представленных на рассмотрение ученого совета. Дмитрий Иванович все время боялся, как бы этот механизм не устарел, боялся провинциализма, этого верчения на своем пятачке, когда горизонт сужается до того же самого пятачка, а тебе кажется, что ты куда-то идешь. Он учил своих товарищей посягать на самое большое — хотя бы мыслью, мечтой, ежедневно развенчивая притчу о синице в руке. Лучше, говорил он, один раз увидеть журавля, чем десять раз погладить синицу, да и, кроме того, глядя на журавля, мы глядим в небо, а поглаживая синицу, поглаживаем собственные ладони.
Это был его мир. И так же, как он не мог отказаться от самого себя, он не может отказаться от этого мира, допустить, чтобы в нем что-то нарушилось. Это было бы утратой. И не только для него. Для них всех. Что же касается самой проблемы, то он знал о ней почти все, что знали другие ученые во всех концах земного шара. Ну, может об отдельных участках не так полно. Собственно, каждый из них всю жизнь и работал на отдельном участке. |