Это был совершенно другой мир, где все было по-своему, и даже слова имели другое значение. Например, — «солдатка» читала какую-нибудь книжку или что-то пишет, а потом потянется и усталым голосом проговорит:
— Ух, как я заработалась, Федя…
Сначала Кирюшка думал, что она шутит, а потом увидал, что нет. Даже охнет другой раз «солдатка» от своей «работы», а Кирюшке смешно. Какая же это работа, в самом деле? Вот ежели бы «солдатку» к вашгерду поставить со скребком или заставить пески возить в таратайке целый день, — вот это работа. Потом удивляла Кирюшку господская еда: — и чай каждый день пьют, а сахар валят в стаканы целыми кусками, и белый хлеб всегда на столе, и за обедом всегда говядина и яйца. Кирюшка понял, что Федор Николаич страшно богат, богаче всех на прииске и в Висиме, и просто не знает, куда девать деньги. Ведь, этак совсем можно проесться в одну неделю… Кирюшка невольно припоминал, как мать усчитывала каждую корочку хлеба и каждую ложку варева, как дедушка Елизар забирал в долг харчи и тоже рассчитывал каждый грош, а тут «ешь не хочу». Кирюшка даже спросил Миныча о несметных богатствах смотрителя.
— Какое богатство? — удивился Миныч и даже рассердился. — Такие же богачи, как и мы с тобой. Ничего у них нет… На жалованье живут, и тоже свои долги есть.
Очевидно, Миныч хитрил и скрывал от Кирюшки, потому что одного жалованья в месяц Федор Николаич получал семьдесят рублей, а на эти деньги дедушка Елизар купил бы четырех лошадей. Какое же еще богатство? Ясно, что Миныч притворяется, — может быть, не хочет сказать правды. Вторую неразрешимую загадку для Кирюшки составляло то, что Федор Николаич такой худой. По ихней господской еде нужно бы быть толстым, как бочка, а он — в чем душа держится. Кирюшка первую неделю накинулся на господскую еду с таким азартом, что кухарка Спиридоновна постоянно ворчала.
— И во што только ест, пострел! Большому мужику столько не сесть, а Федору Николаичу и в три дня не одолеть…
— Пусть отъедается, — упокоивал ее Миныч. — Потом сам отвалится… Это он с голодухи напал.
«Солдатка», напротив, даже любовалась, когда Кирюшка ел. Вот это настоящий аппетит, как и следует быть здоровому ребенку! Глядя на Кирюшку, она сама хотела есть.
Но больше всего удивлялся Кирюшка господам, как они жили между собою. Начать с того, что «солдатка» совсем не боялась мужа. Даже вот нисколько не боялась, а выходило так, что как-будто даже сам Федор Николаич побаивался жены. Не то что побаивался, а как-то так, уступал во всем. За вечерним чаем они часто спорили, и Федор Николаич горячился и начинал кричать тонким голосом. И спорили всегда об одном и том же — о какой-то «женщине».
— Женщина угнетена, женщина порабощена, — говорила «солдатка». — Да, она в полном рабстве…
— Ты преувеличиваешь, Фрося, — спорил Федор Николаич. — Конечно, ей не легко, это правда, но рабства еще нет…
Недоумевавший Кирюшка обратился за разъяснением к штейгеру Мохову, который должен был знать решительно все, потому что не только в Тагиле, но даже в городе живал. Мохов долго соображал и, наконец, проговорил:
— Должно так полагай, што эта самая женщина, т.-е. баба, где-нибудь в Тагиле живет. Барыня-то добрая, вот и жалеет… Кто-нибудь ее, т.-е. эту самую бабу, обидел, а может, и сама виновата.
Когда Евпраксия Никандровна случайно узнала об этом объяснении Мохова, то хохотала до слез, Федор Николаич тоже смеялся до кашля, Кирюшка окончательно ничего не понимал.
— Ах, какие вы глупые! — смеялась «солдатка». — Хочешь учиться грамоте, Кирюшка?
— Боюсь… — откровенно признался Кирюшка. |