А вот луна... ту земные страсти не пугали, светом своим так и лезла в щели заколоченных окон, уж больно ей хотелось узнать, что же делается внутри старого барского дома.
Ребятишки на коленях выползли на каменное темечко яра, прилипли животами к холодной его плешине, замерли...
Прямо, считай, перед носом сквозила чернотою большая дыра. Это, однако, тётка Перчиха, пробираясь в дом, оторвала внизу приколоченные на месте бывшей двери горбыли и, разведя их на стороны, оставила так до поры. Дыра, казалось, втягивала в себя тишину ночи. Злая, разбойничья тишина натянуто звенела над яром и ползла, ползла в чёрную дыру.
Голова к голове, подбирая штаны, двинулись мальчонки к чёрной глотке страшного Савватеева дома. Она проглотила их обоих разом и осталась разверзнутой ждать, может, ещё добычи.
В давние-то времена от парадной двери барского дома поднимала гостей и хозяев наверх богатейшая резная лестница. Теперь та лестница и обломана была, и обобрана, и сама развалилась, и подняться на второй этаж можно было только «вподтяжку». Из нижней бывшей гостиной по крепким ещё крепёжным столбам надо было подтянуться до потолочного перекрытия, там протиснуться между широких досок и очутиться в барских опочивальнях. Лепные потолки оглядят тебя сверху донизу, за потрёпанными обоями станут шушукаться про тебя, как столетние хозяйские приживалки, хрупкие от давности газеты.
Тётке Перчихе такие фокусы не по летам. Где-то внизу она, рядом. А может, и Савватей с нею... Кажется, руку протяни — и упадёт на ладонь холодная капля с мокрой его бороды. А темнота в доме такая, что её можно попробовать языком: сырая, холодная, гнилая... а густющая! Промешай её весёлкою — потянется следом, как тесто.
Фимка с Лёнькой прокрались из парадной в гостиную. Там оказалось поприглядней: луна смотрела сквозь щели горбылей и резала темноту полосами света.
Неслышно ступать по половицам гостиной оказалось делом мудрёным: они и стонали, и пели всеми голосами.
Впритирку к стеночке пошли ребята глубже в дом, туда, где была когда-то барская кухня, где пахло плесневелой глиной, и дальше, в просторные, жадные барские кладовые. У дверного проёма кладовой Лёнька вдруг остановился, и Фимка больно обступил ему запятку. И тут-то встречь ребятам зашаркали осторожные тайные ноги. Смутное бормотание скоро стало различимым, и вот уж у самого порога кто-то сказал в темноте:
— Шишнадцать, однако... Ишь ты, суета пёстрая...
«Перчиха!» — поняли мальцы. А Перчиха продолжала говорить:
— Самая ж, холера, ноская... Ну ды, чёрт с нею! Пущай дома несётся. И так хорошо...
Так вот за какою такою нуждой ходила Перчиха в старый барский дом, да ещё ночным временем!
И не успел Фимка толком сообразить, об чём это Перчиха печалится, как та уже перевалилась старым телом через порог кухни. Половицы охнули под такою тяжестью, трубный голос раскатил всю тишину, да с таким грохотом, что Лёнька с Фимкой не утерпели и захихикали в ладони.
Перчиха, оставляя за собою широкий след побитых яиц, на четвереньках переползла кухню, завалилась за порог и там... святая её молитва скоро затихла в ночном покое.
А мальцы носились скоком по дому: нет никакого Савватея!
Перчиха ворует яйца! Хорошо!
В кладовухе, где когда-то погас, не разойдясь по дому, давний огонь, вовсю хозяйничала луна. Должно, Перчиха сама лазила на чердак отворачивать потолочные доски. Над досками же давно проломилась, под тяжестью времени, тесовая крыша, и сквозная дыра впустила в кладовуху весь мир. По углам были хозяйски устроены курьи гнёзда. И не один день и не одна курица, видать, приносила сюда для Перчихи свои подарки.
— От ловкая, — дивился Фимка, — от жадная!
— Так она ж, говорят, за чужим-то добром в могилу ночью полезет, — уверил Лёнька.
Он умело поддел ногою первое гнездо, Фимка перехватил его и трепанул о стену. |