Изменить размер шрифта - +

Его открытие начнет действовать в ту минуту, когда на школьном балу девочка, ощутив себя Джульеттой, пойдет к мальчику робко и бесстрашно. И тотчас же за стенами школы, в городе, возникнет жизнь, веселая, фантастическая, исполненная новых удивительных достоверностей… И я об этой жизни еще расскажу.

Волшебные истории рождаются по тем же математически точным законам, по которым из перенасыщенного раствора выпадают кристаллы.

 

 

Пять оттенков счастья

 

Перед тем как войти в завершающее эту книгу третье раздумье, хочется минуту отдохнуть. Что быстро и глубоко освежает внимание? Оттенки. Я попробую сейчас обрисовать немногими штрихами ряд душевных состояний, в которых мы испытываем счастье, сами иногда не понимая, что счастливы. Каждое из этих состояний — оттенок разнообразного и великого чуда, называемого человеческим счастьем. Чем совершеннее жизнь, тем больше в ней таких оттенков. Вот пять: особенно мне дорогих.

 

I

 

На сцене дуэт — гитарист и балалаечник. Одетые в одинаковые черные старомодные костюмы, смущенные, они кажутся в первую минуту похожими друг на друга. Но чуть коснулись струн…

Гитарист перебирает их томно и тихо, однообразно шевеля толстыми пальцами. Балалаечник медлит; наклонив лысоватую голову, он ударяет по струнам мальчишески маленькой кистью руки — небрежно, будто бы нехотя. Второй раз сильнее, но тоже небрежно. А в третий — замедленно, волнуя струны… Не ударил, а упал пятью пальцами, как падает подстреленная птица, трепеща на земле крыльями… И балалайка заговорила, зазвучал целый хор голосов — высоких и низких, озорных и притворно сердитых… Плещет веселье, стучат-постукивают каблуки. И все вмиг смолкает. Опять отчетливо слышна гитара, толстые пальцы перебирают, как заводные. А потом балалайка, будто бы это и не она, начинает рассказывать о чем-то милом, далеком. Кажется, не ей, угловатой, а гитаре надо вести эту задушевнейшую, еле различимую в тишине повесть, а вот не хочет уступить, не верит, что кто-то расскажет лучше ее.

И все тише, все нежней становится она, и вот уже — ручей не ручей, детский лепет, не песня — дуновение песни…

Колдуют легкие руки, а некрасивое сорокалетнее лицо в капельках пота запрокинуто, веки полуопущены, губы смутно улыбаются…

«Я отдала тебе все, — кажется, говорит ему балалайка, — и все многострунное веселье и еле слышную печаль, я устала, милый человек. Отпусти…»

А пальцы колдуют. И слышен смех, настоящий, живой, хотя никто в зале не смеется. Это — балалайка…

А потом мы рукоплещем, а они раскланиваются, балалаечник и гитарист, оба смущенные, в старомодных черных костюмах, похожие как братья. И не верится, что минуту назад их разделяла бездна.

 

II

 

Прагу увидел я в серый день с низким облачным небом, — навстречу машине из дождя выплывали, смутно чернея, старые-старые дома. В Москве я готовил себя к встрече с Златой Прагой — радостным, живописным, ярким городом. И вот пустынные, несмотря на воскресный день, улицы. И я вовсе не чувствую себя счастливым оттого, что за окнами автомобиля — один из красивейших городов мира.

Город, как и человек, имеет лицо — оно выражает его внутренний мир, историю, судьбу. Почему-то все время, пока я собирался в Чехословакию, казалось, что лицо Праги откроется мне в лучезарный день золотой осени. Этим и объясняется то чувство разочарования, которое я испытывал в первые минуты. И вдруг на узком старинном чугунном мосту, куда нас повел экскурсовод, насилу уговорив выйти из машины под непрекращающийся холодный дождь, — на этом мосту с патетическими фигурами святых, увиделось мне в сером далеке что-то золотистое, смутное… Это были облетающие сады на одном из пражских холмов.

Быстрый переход