|
Нет, я вовсе не утверждаю, что они не сделали все возможное, чтобы угодить мне, чтобы извлечь меня отсюда, неважно под каким предлогом, неважно в каком обличье. Единственное, в чем я их упрекаю, так это в упорстве. Ведь помимо их, есть тот, другой, который не отвяжется от меня до тех пор, пока они окончательно не оставят меня в покое, как непригодного к употреблению, и не возвратят меня мне. Тогда, наконец, я смогу начать говорить о том, кем я был и где я был, все это долгое потерянное время. Но кто он, тот, если догадка верна, который ждет этого от меня? И кто те, другие, чьи замыслы так различны? И кому на руку я играю, когда задаю подобные вопросы? Но задаю ли я, задаю ли? Сидя в кувшине, задавал ли я себе вопросы? А на арене? Я уменьшался, я уменьшаюсь. Не так давно, втянув голову в плечи, как человек, которого бранят, я мог исчезнуть. Скоро, при данной скорости уменьшения, мне не придется делать и этого усилия. И не придется закрывать глаза, чтобы не видеть дневного света, ибо в нескольких сантиметрах перед ними будет стенка кувшина. Мне достаточно будет уронить голову вперед, на стенку, чтобы свет сверху, по ночам это свет луны, не отражался в этих маленьких голубых зеркалах, в которые прежде я так любил смотреться, озарять их. Неправда, снова неправда, этого усилия и беспокойства мне не избежать. Ибо женщина, недовольная моим погружением все глубже и глубже, подняла меня, насыпав на дно опилки, которые она меняет каждую неделю, когда чистит за мной. Опилки мягче, чем камень, но не столь гигиеничны. К тому же я привык к камню. Теперь привыкаю к опилкам. Тоже занятие. Безделья не терплю, оно истощает жизненную энергию. Я открываю и закрываю глаза, открываю и закрываю, как в прошлом, двигаю головой вверх-вниз, как некогда. Нередко на рассвете, просидев с высунутой из кувшина головой всю ночь, я втягиваю ее внутрь, чтобы подразнить женщину и сбить ее с толку. Ибо по утрам, когда она распахивает ставни, первый ее взгляд, еще затуманенный похотью, устремлен к кувшину. И если она не видит моей головы, она выбегает, чтобы выяснить, что случилось- исчез ли я за ночь или просто съежился. Но не успевает она дойти до кувшина, как я выскакиваю по самую шею, словно чертик из коробки, устремив на нее свои подслеповатые глаза. Я уже упоминал, что не в состоянии повернуть голову, и это правда, моя шея преждевременно высохла. Но это не означает, что голова постоянно устремлена в одну и ту же сторону, ибо, подпрыгивая и корчась, мне удается сообщить туловищу необходимый угол вращения, как в одном направлении, так и в другом. Шутка, которую я считал безобидной, дорого мне обходилась, и все же, могу поклясться, я был непредсказуем. Не спорю, что имеешь, то не ценишь, пока не потеряешь, и у меня, наверное, и сейчас полно богатств, которых я не замечу, пока их не украдут. И если сегодня я еще в состоянии открывать и закрывать глаза, как в прошлом, то больше не могу, из-за собственного проказливого характера, втягивать голову в кувшин и высовывать наружу, как в старые добрые времена. Ибо ошейник, приделанный к горлышку сосуда, обручем охватывает теперь мою шею, как раз под подбородком. И мои губы, которые я обычно прятал и иногда прижимал к прохладному камню, видны сейчас первому встречному. Я говорил, что ловлю мух? Я их цапаю, щелк! Значит, у меня есть зубы? Потерять конечности и сохранить зубы, умора! Но, возвращаясь к печальной стороне вопроса, могу сказать, что этот ошейник, или кольцо из цемента, очень мешает мне поворачиваться описанным образом. Я пользуюсь случаем, чтобы научиться пребывать в покое. Иметь всегда перед глазами, когда я их открываю, одни и те же галлюцинации, – та радость, которую я, возможно, так и не узнал бы, если бы не колодка на шее. Практически меня беспокоит только одно, а именно – перспектива задохнуться, если я буду укорачиваться дальше. Удушье! Я ведь принадлежал к дыхательному типу, чему свидетельство – грудная клетка, все еще моя, и брюшная полость. И бормотал при каждом вдохе: В меня поступает кислород, и при каждом выдохе: Из меня выходят нечистоты, кровь снова становится алой. |