В том-то и чрезвычайная сложность задачи, что несдержанным бунтарям не дано высказываться перед публикой в ста сорока тысячах экземпляров. Вот почему слишком выхлёстывающие, резкие публикации лучше самому прежде цензуры приостановить, переубедить, подрезать. Это уже теперь не только наш журнал, но в каком-то смысле и твой, – высшего положения нет и не будет для критика, пишущего по-русски, а ты достиг его моложе пушкинского возраста, так будь же не по возрасту оглядчив, и именно для общего литературного дела береги этот журнал от слишком опрометчивых рядовых редакторов, которым лишь бы продвинуть материал, даже с антисоветским душком, послать в цензуру «на пробу», подвергая журнал смертельной опасности.
По тому, что я раньше писал о Дементьеве, – как же должна была посвободнеть редакция от замены его! Но вот говорит Дорош: «С Александром Трифонычем только разбеседуешься по душам – войдёт в кабинет Лакшин, и сразу меняется атмосферное давление, и уже ни о чём не хочется».
Новое поколение не всегда приносит обновление форм жизни (достаточно видим это и по руководству нашей страны), напротив: расчёт на долголетний путь заставляет искать стабильности.
А сам критик? Меняется ли он? Да, с человеком меняется и критик, но, разумеется, неизменна в нём ось Единственно Верного мировоззрения. То, что в раннем Лакшине было лишь досадными тенями (вера баптиста «наивна и безсильна» по сравнению с мужицким здравым смыслом; но и Шухову «непосильно» охватить общее положение в деревне), теперь выступает чёрными полосами.
Вот он оценивает роль насилия. Естественно, мол, заметить, что именно насилие, а не самоусовершенствование ведёт к историческим вершинам. Конечно, благородным деятелям оно даётся не всегда легко. Такие мягкие сердечные люди, как Урицкий, мечтательно шепчут между двумя казнями: «Не пылит дорога, / Не дрожат листы… / Подожди немного, / Отдохнёшь и ты»… Так неоспоримо принимается критиком вся мифологическая ложь о нашей новейшей истории. И в таких пропорциях понимается история двух веков. Если Александр II дал там какое-то освобождение крестьян и другие куцые реформы (сотрясные во всей русской истории), то он «либерал поневоле», а за подавление польского восстания (это уже – свободной волей), осуждение Чернышевского и нескольких сот революционеров – палач, достойный своей бомбы. Напротив, Никита Хрущёв со своим светоносным XX съездом, не освободивший крестьян, не давший ни одной последовательной освободительной реформы, подавивший (поневоле) венгерское восстание и Новочеркасск, осудивший тысячи в лагеря не мягче сталинских, возобновивший лютые гонения на религию, – начал великое прогрессивное движение современности, в которое, не щадя сил, и вливается «Новый мир».
Не замечает никогда сам человек, как его душевные движения отлагаются на его наружности. Не замечает и – как перо его меняется. Как ты долго готовишься, как пробиваешься к заветной статье о «Мастере и Маргарите». Но вот – достигнуто, открылось, можно писать, – а само перо выписывает и выписывает вензеля оговорок на всякий случай. В интересе к Михаилу Булгакову есть, конечно, «издержки сенсационности». «Коли уж говорить о его слабостях» (коли очень придаёт оттенок хлебосольной манеры глаголанья). Что ж тот Булгаков? – «субъективность его социальных критериев и эмоций заметно сужала его художественный обзор», «изображение социальной конкретности – наиболее уязвимая сторона его таланта» (! – выделено мной. Ну в самом деле, кто изобразил нам Москву раннесоветских лет так вяло и бледно, как Булгаков?!..). Да и с художественной стороны «пусть не всё (в романе) отделано ровно и до конца». Да и с философской: «христианская легенда», «как если бы» реальный эпизод истории. |