Изменить размер шрифта - +
Кивает.

Нет, не сделает. У него – своя проблема, своё уязвимей. Неужели же в такую минуту наперекор становиться разгневанному А. Т.? Направленье моё – не его, я ему не союзник.

На другой день – удар! секретариат с недельным опозданием (перевалить ноябрьскую годовщину) объявил своё решение обо мне.

И я без колебаний – удар! Только дату и осталось вписать. Рас-пус-каю!!! 

Борис Можаев (прекрасно вёл себя в эти дни, как и во все тяжёлые дни «Нового мира»), со всем своим внутренним свободным размахом ушкуйника, за годы привык искать и гибкие выходы, держит меня за грудки, не пускает: нельзя посылать такое письмо! зачем рубить канаты? не лучше ли формально обжаловать решение секретариата РСФСР в секретариат СССР, пойти туда на разбирательство?

– Нет, Боря, сейчас меня и паровозом не удержишь!

Смеётся:

– Ты как задорный шляхтич, лишь бы поссориться.

А по-моему, вот это и есть самое русское состояние: размахнуться – и трахнуть! В такую минуту только и чувствуешь себя достойным сыном этой страны. Разве я смелый? – я и есть предельный боязливец: «Архипелаг» имею – молчу, о современных лагерях сколько знаю – молчу, Чехословакию – промолчал, уж за это одно должен сейчас себя выволочить. Да правильно сказала Лидия Корнеевна о политических протестах:

– Без этого не могу главного писать. Пока этой стрелы из себя не вытащу – не могу ни о чём другом!

Так и я. При всеобщей робости и не хлопнуть выходною дверью – да что я буду за человек! (Кому надо оправдаться, такой встречный слух распустят: он сам своей резкостью помешал за себя заступиться, мы только-только собирались, а он хлопнул и всё испортил. Если уж «классовую борьбу» обсмеял – действительно не подступишься. Да ведь всё отговорка, – кто хотел, тот раньше успел.)

А послал – и как сразу спокойно на душе. Хотя в тот день гнали за мной по московским улицам двое нюхунов-топтунов – мне казалось: за город, в благословенный приют, предложенный мне Ростроповичем (в самом сердце спецзоны, где рядом – дачи всех вождей!), за мной не ехали. Здесь (хоть уже и «газовщики» и «электрики» приходили какие-то) мнится мне: я скрылся ото всех, никому не ведом, не показываюсь, по телефону не звоню. Пусть там бушует моё письмо, а здесь так исцелительно, тихо, – и так ясно работает радиоприёмник, лови своё отражённое письмо и ещё устаивайся на сделанном. Да и работать же начинай.

Не помню, кто мне в жизни сделал больший подарок, чем Ростропович этим приютом. Ещё в прошлом, 68-м, году он меня звал, да я как-то боялся стеснить. А в этом – нельзя было переехать и устроиться уместней и своевременней. Что б я делал сейчас в рязанском капкане? где бы скитался в спёртом грохоте Москвы? Надолго бы ещё хватило моей твёрдости? А здесь, в несравнимой тишине спецзоны (у них ни репродукторы не орут, ни трактора не рычат), под чистыми деревьями и чистыми звёздами, – легко быть непреклонным, легко быть спокойным.

Не первый раз стучится Ростропович в переплёт этих очерков. Но – невозможно: уже не держит книга, и без того взбухла, а в Ростроповиче жизни и красок на десятерых, жаль описывать его побочно.

В ту осень он охранял меня так, чтоб я не знал, что земля разверзается, что градовая туча ползёт. Уже был приказ посылать наряд милиции – меня выселять, а я не знал ничего, спокойно погуливал по аллейкам.

Иногда безпечная близорукость – спасение для сердца. Иногда борони нас, Боже, от слишком чуткого предвидения.

Впрочем, на случай прихода милиции у меня была отличная защита придумана, такая ракета, что даже жалко – запустить не пришлось.

Быстрый переход