Однако ЦК ушёл от решения. Что ж остаётся Генеральной прокуратуре? Тоже уйти. (Так и было. Через год я узнал, что положен был мой роман в сейф генерального прокурора Руденко, и даже жаждущим начальникам отделов не дали почитать.) Страшновато звучало: «ваше дело передано в Генеральную прокуратуру», но прогноз уже тогда у меня напрашивался ободряющий.
Кончался второй месяц со времени ареста романа и архива – а меня не брали вослед. Не только полный, но избыточный набор у них был для моего уголовного обвинения, десятикратно больший, чем против Синявского и Даниэля, – а всё-таки меня не брали? (Всё же неловко было им арестовывать меня на третьем году после того, как трубно прославили?)
Отвага – половина спасения! – нашёптывала мне книжечка пословиц. Все обстоятельства говорили, что я должен быть смел и даже дерзок! Но – в чём? Но – как? Бедой не брезговать, беду использовать, – но как?
Эх, если б я это понял в ту же осень! Всё становится просто, когда понято и сделано. А тогда я никак не мог сообразить.
Да если б на Западе хоть расшумели б о моём романе, если б арест его стал повсюду известен – я, пожалуй, мог бы и не безпокоиться, я как у Христа за пазухой мог бы продолжать свою работу. Но они молчали! Антифашисты и экзистенциалисты, пацифисты и страдатели Африки, – о гибели нашей культуры, о нашем геноциде они молчали, потому что на наш левофланговый нос они и равнялись, в том только и была их сила и успех. И потому что, в конце концов, наше уничтожение – наше внутреннее русское дело. За чужой щекою зуб не болит. Кончали следствие Синявский и Даниэль, мой архив и сердце моё терзали чекистские когти, – и именно в эту осень сунули Нобелевскую премию в палаческие руки Шолохова.
Надежды на Запад – не было, как, впрочем, и не должно быть у нас никогда. Если и станем свободными – то только сами. Если будет у человечества урок XX века, то дадим его Западу мы, а не Запад нам: от слишком гладенького благополучия ослабились у них воля и разум.
Полугодом спустя тот человек, который выхлопотал эту премию Шолохову и не мог оскорбить русскую литературу больней, – Жан Поль Сартр, был в Москве и через свою переводчицу выразил желание увидеться со мной. С переводчицей мы встретились на площади Маяковского, а «Сартры ждали ужинать» в гостинице «Пекин». На первый взгляд мне было очень выгодно с ним увидеться: вот «властитель дум» Франции и Европы, независимый писатель с мировым именем, ничто не мешает нам через десять минут сидеть уже за столиком, и я пожалуюсь на всё, что делается со мной, и этот трубадур гуманности поднимет всю Европу?
Но – если б то был не Сартр. Сартру я нужен был немножко из любопытства, немножко – для права рассказать потом о встрече со мной, быть может – осудить, я же не найду, где потом оправдаться. Я сказал переводчице: «Какая может быть встреча писателей, если у одного из собеседников заткнут рот и связаны руки сзади?» – «Вам неинтересна эта встреча?» – «Она горька, невыносима. У меня только ушки торчат над водой. Пусть он прежде поможет, чтобы нас печатали».
Я привёл ей пример искривлённого мальчика из «Ракового корпуса». Вот такой односторонне-изогнутой представляется русская литература, если смотреть из Европы. Неразвитые возможности нашей великой литературы остаются там начисто неизвестными.
Прочёл ли Сартр в моём отказе встретиться – глубину того, как мы его не приемлем?
Всё-таки начал я действовать. Как теперь вижу – неправильно. Действовать несообразно своему общему стилю и своему вкусу. Я спешил как-нибудь заявить о себе – и для этого придрался к путаной статье академика Виноградова в «Литературной газете». |