Вы выступаете не против войны, но против самого насилия?
Да, вы все поняли верно.
Значит, рука ваша не поднимется, дабы защитить собственную землю?
Я не смогу убить другого человека.
Даже в интересах спасения жизни?
Даже так. Я не имею права убивать.
Тогда сержант одарил его долгим тяжелым и сожалеющим взглядом. А он ощущал великое превосходство. Думал – какой глупец этот солдафон. Не может мне, разумному человеку, ничегошеньки противопоставить. Все мысли – о войне. И он считает, что я – трус, а не моралист.
Старина, выходит, ты трус? И сержант был прав: все это время ты водил себя за нос? А твоя высокая мораль родом из пятого класса, когда Билли Сильвестр побил тебя и наподдал по яйцам? Так? Мораль появилась из-за того, что ты платил Билли половину карманных денег, лишь бы он каждый день не вышибал из тебя цыплячье дерьмо? Из-за того, что Билли заставил тебя смотреть, как твой младший брат, Джек, ест собачье говно, которое он ему всучивает? Помнишь, он сказал, посмеиваясь и держа кусок вонючего собачьего кала в старой конфетной обертке и прижимая брата к колену: улыбайся, пока он жрет, цыпа.
Помнишь ведь? Помнишь, как ты улыбался? Помнишь, как твой брат Джек, у которого все передние зубы уже были в дерьме, лупил Билли и вырывался, проявляя больше мужества, чем у тебя за душой за всю жизнь наскребется? Помнишь, как Билли уходил хохоча? Может, эхо того гомерического веселья по-прежнему раскатывается у тебя в голове?
Что ж, ты был прав насчет войны во Вьетнаме, мистер Умняша. Время сполна доказало твою правоту. А во всем остальном ты ошибся. Потому что ты – выдающий себя за моралиста трус. И это плохо. Помнишь, как в песне поется? А лукавое сердечко скоро сгубит вас самих, ведь нельзя же бесконечно вам обманывать других…
– Дом хороший, – промолвила Бекки.
– Да… неплохой, – пробормотал Монтгомери, выныривая из омута мыслей.
Бекки бросила сумку за порог и огляделась, все еще прикрывая передок рукой.
Может, хватит, подумалось ему, но вслух он сказал:
– Заходи, посмотри комнаты.
Поравнявшись с ней, он закинул руку ей за плечи.
Бекки вздрогнула.
Монтгомери убрал руку – не резко, без спешки. Улыбаться он больше не мог.
– Не твоя вина, Монти… правда, не твоя… ты и сам знаешь.
– Да.
– Поверь мне, я люблю тебя… напоминаю себе об этом каждый день. Но теперь мне просто трудно. Я приду в себя… просто нужно время.
– Понимаю, – произнес он, гадая, вернется ли все на круги своя когда-нибудь. А ведь раньше все было так хорошо. Почти идеально.
Бекки улыбнулась. Ее старое «я» на миг мелькнуло в этой улыбке, но почти сразу исчезло, умчалось прочь.
– Правда, Монти. Прости меня.
– Все в порядке. Тебе не за что извиняться. Я пока выгружу остальное.
Дождь приятно холодил разгоряченное лицо. Достав из машины сумки, он поспешил обратно к хижине. Бекки стояла в дверном проеме, заглядывая внутрь. Монтгомери понимал: перед глазами у нее не уютная гостиная. Ее взгляд был обращен вовне – туда, где вновь и вновь, в ярких красках и с лучшим звуковым сопровождением проигрывалась сцена ее изнасилования.
Он аккуратно обошел ее и ступил в комнату.
Бекки улыбнулась ему. Пустой, лишенной живой искры улыбкой.
Он улыбнулся в ответ и, все еще держа в руках сумки, подцепил край двери носком ботинка и захлопнул ее. Та стукнулась о косяк куда сильнее, чем он рассчитывал.
Ничего удивительного в том, что пережитое повлекло за собой дурные сны, не было, но почему-то Бекки чувствовала, что к ней является нечто большее, чем просто сны.
И она знала – то были не просто сны. |