| Взгляды их встретились, и тот, кто постарше, глазами быстро указал на алтарную свечу, словно привлекая к ней внимание. Младший проследил за его взглядом и почувствовал, как по голове бегут мурашки и зудит кожа под волосами. Тот же непрошеный инстинкт, который полчаса назад испугал его на берегу, снова проявил себя. Дыхание его участилось. «До чего жарко в часовне! Здесь слишком жарко, и свечи неправильные… неправильные…» И вдруг все стало расплываться. Послушник слева подхватил его. — Держись, — прошептал он, — а то они все отложат. Тебе лучше? Справишься? Он слабо кивнул и повернулся к свече. Да, ошибки быть не могло. Нечто присутствовало здесь, это нечто забавлялось с тонкими язычками пламени, свернувшись на миг в веночек из дыма. Что-то враждебное находилось в часовне, у самого Божьего алтаря. Он чувствовал, как озноб пробирает его, хотя знал, что в часовне тепло. Душу его, казалось, парализовало, но он не спускал глаз со свечи. Он знал, что должен следить за ней. И никто больше не сделает этого. Ему нельзя ни на минуту отрывать от нее взгляд. Строй послушников встал, и он тоже механически поднялся на ноги. — Per omnia saecula, saeculorum. Amen .[85] Он внезапно ощутил, как что-то телесное его покинуло — его последний земной оплот. Он понял, что это было: послушник слева ушел прочь, опустошенный и дрожащий. А потом — началось. Нечто и прежде посягало на основы его веры, противопоставляя его ощущение мира ощущению Бога. Оно и прежде, как ему казалось, налетало на него со всей силой, но сейчас было иначе. Ему ни в чем не отказывали, ничего не предлагали. Чтобы описать это, лучше всего представить огромную тяжесть, которая придавила самую сердцевину его души, тяжесть, у которой нет ни психической, ни физической сущности. Весь духовный мир, зло во всех его проявлениях поглотило его. Он не мог ни думать, ни молиться. Как сквозь сон, он слышал голоса, поющие рядом с ним, но они были так далеко, гораздо дальше от него, чем когда бы то ни было. Он существовал в той плоскости, где нет молитвы, нет благодати, он понимал только, что вокруг него собрались дьявольские силы, где каждая свечка — исчадие адского огня. Он чувствовал, что в одиночку выступил против бесконечности искушения. Он не мог припомнить ничего похожего ни в собственном опыте, ни в чужом. Единственное, что он знал: один человек не снес этой тяжести и поддался, но он не должен… не должен. Он должен смотреть на свечу, смотреть и смотреть, пока сила, которая наполняет ее и ведет его к цели, не умрет для него навечно. Теперь — или никогда. Казалось, он был лишен тела, но если и думал о чем-то, его внутренняя сущность была мертва. Это было что-то более глубокое, чем он сам, глубже всех его прежних чувств. А потом силы собрались для решающей схватки. Путь, избранный остальными послушниками, открылся ему. Он затаил дыхание и ждал, а потом нечто нанесло удар. Вечность и бесконечность добра, казалось, были повержены, сметены вечностью и бесконечностью зла. Казалось, он беспомощно влачится, прокладывая путь там, где, словно в черном бездонном океане, нет ни огонька, а волны все выше и выше, а небо все темнее и темнее. Волны влекли его к бездне, в омут вечного зла, и наугад, безрассудно и безнадежно, он вглядывался в пламя, которое казалось единственной черной звездой в небе отчаяния. И тут он почуял новое присутствие. Казалось, оно возникло слева, оно будто собралось и воплотилось в красном контуре, откуда ни возьмись. Теперь он знал. Это было витражное окно святого Франциска Ксаверия. Он душой приблизился, прижался к нему и с болью в сердце безмолвно воззвал к Богу.   Tantum ergo Sacramentum Veneremur cernui.[86]   Слова гимна набирали силу, словно триумфальная, ликующая песнь славы.                                                                     |