Изменить размер шрифта - +
(В его голосе звенит торжественная нота.)

Ф р а н с у а (разговаривает во сне) . Ну что, Шандель, ты сегодня остряк или меланхолик, глупец или пьянчуга?

Ш а н д е л ь. Господа, становится уже поздно. Мне пора. Пейте сколько хотите. (Воодушевленно.)  Пейте, пока у вас не начнут заплетаться язык и ноги, до потери сознания. (Бросает чек на стол.)

Д е с т а ж. Эй, юноша!

 

Шандель надевает пальто и цилиндр. Питу приносит вино и наполняет бокалы.

 

Л а м а р к. Выпейте с нами еще, мсье.

Ф р а н с у а (во сне) . Тост, Шандель, скажи тост.

Ш а н д е л ь (поднимает бокал).  Тост.

 

Лицо его слегка раскраснелось, а рука не очень крепка. Теперь он кажется гораздо в большей степени галлом, чем когда вошел в погребок.

 

Ш а н д е л ь. Я пью за того, кто мог бы стать всем и был ничем, кто умел петь, но только слушал, кто мог видеть солнце, но лишь глядел на угасающие угли, кто носил на челе лишь тень лаврового венка…

 

Остальные встают, даже Франсуа, которого неодолимо качает.

 

Ф р а н с у а. Жан, Жан, не уходи… не надо… пока я, Франсуа… ты не можешь меня оставить… я буду так одинок… одинок… одинок (Голос его становится все громче.)  Господи! Парень, как ты не понимаешь, ты не имеешь права умирать. Ты — моя душа.

 

Какое-то мгновенье он стоит, а потом валится поперек стола. Вдалеке сквозь сумерки горестно вздыхает скрипка. Последний луч заката гладит затылок Франсуа. Шандель открывает дверь и выходит.

 

Д е с т а ж. Прежние времена проходят мимо, и прежняя любовь, и прежний дух. Où sont les neiges d’antan?[78] Мне кажется, (неуверенно запинается, потом продолжает)  я достаточно далеко продвинулся и без него.

Л а м а р к (мечтательно) . Достаточно далеко.

Д е с т а ж. Твою руку, Жак! (Пожимают друг другу руки.)

Ф р а н с у а (вскидывается) . Вот он — я… тоже… ты меня не оставишь. (Поникает.)  Мне надо еще… всего один бокал… всего один…

 

Свет постепенно гаснет, и сцена исчезает в темноте.

 

Занавес

 

Испытание[79]

 

I

 

Четырехчасовое солнце, как обычно, нещадно палило над широко раскинувшимися окрестностями Мэриленда, выжигая бесконечные долины, припудривая извилистую дорогу светящейся мелкой пылью и сверкая в каждой черепице неказистой монастырской кровли. А на сады оно проливало жар, сушь, лень, и с нею, вероятно, приходило какое-то тихое чувство довольства, прозаическое и радостное. И стены, и деревья, и песчаные дорожки, казалось, лучились навстречу ясному безоблачному небу, возвращая ему жаркий зной позднего лета, и все же они смеялись и иссыхали радостно. Этот час дарил какое-то необъяснимое ощущение уюта и фермеру на соседнем поле, утиравшему лоб возле своей жаждущей лошади, и брату-конверзу,[80] открывавшему коробки позади монастырской кухни.

По берегу ручья бродил юноша. Он уже полчаса ходил туда и обратно. И брат-конверз вопрошающе поглядывал на него всякий раз, когда тот проходил мимо, бормоча на ходу молитву. Он всегда особенно труден, этот час перед принятием первых обетов.

Восемнадцать лет, целый мир позади. Много таких же точно повидал брат-конверз, кто-то был бледен и взвинчен, кто-то — угрюм и полон решимости, кто-то отчаивался. Потом, когда часы отбивали пять, обеты принимались, и новички испытывали облегчение. Это был тот самый час по всей округе, когда мир казался сияюще-очевидным, а монастырь — расплывчато-бессильным. Брат-конверз сочувственно покачал головой и прошел мимо.

Быстрый переход