|
. Или, впрочем, позвольте, я прежде достану вам из сака ваше полотенце…
– Да подано, верно, полотенце, подано, – отозвалась Данка.
– Есть, – подтвердил Ермошка.
– “Есть!” Ишь как отвечает: “есть!” – Термосёсов довольно комично передразнил Ермошку – “есть” – и добавил: Самый чистокровный нигилист! Не можешь ответить “подано-с”. Нет: “Ес-т-ь”. Пошел, подавай умываться.
Ермошка юркнул по мановению Термосёсова в кабинет, где было приготовлено умыванье, а Термосёсов, приподняв Борноволокова слегка за локоть, пошел за ним точно так же, как шел, провожая его от тарантаса: Борноволоков шел несколько впереди, а Термосёсов, на вершок отставая, держался у его плеча.
III
Откровенные и прямодушные приемы Термосёсова и все эти мягкие, ласкающие ноты, которые он умел находить в своем голосе для сообщения своих задушевных мыслей, представляли его человеком, в котором в самом деле нет недостатка не только в чистосердечии, но даже и в довольно просторной болтливости.
Данка совсем не того ожидала от Термосёсова и была поражена им. Ей было и сладко и страшно слушать его неожиданные и совершенно новые для нее речи. Она не могла еще пока отдать себе отчета в том: лучше это того, что ею ожидалось, или хуже, но ей во всяком случае было приятно, что в том, что она слышала, было очень много чрезвычайно удобного и укладливого. Это ей нравилось. Она чувствовала в Термосёсове человека, с которым у нее есть нечто общее от природы; но его ум, его оригинальность, смелость и решительность ее решительно поразили.
– Вот что называется в самом деле быть умным! – рассуждала она, не сводя изумленного взгляда с двери, за которою скрылся Термосёсов. – У всех строгости, заказы: голодай, нищенствуй, работай, на гвоздях спи, а тут ничего: все позволяется, все можно, и человек никого не боится! “Пусть меня боятся”, – говорит он! Какой человек!..
Это вливает в сердце Данки сладость доселе неведомого ей томления. – Этакому человеку можно дать над собой и власть и господство. Да, можно… можно!
Вся прыть, которою отличалась Данка перед своим отцом, мужем, Варнавкою и всем человеческим обществом, вдруг оставила ее после беседы с Термосёсовым, и она почувствовала неодолимое влечение к рабству. Она, сама того не сознавая, хотела быть невольницей Термосёсова – его одалиской. Он ей удивительно понравился; она почувствовала к нему “влеченье, род недуга”, и забыла все прошлое. Да и стоит ли все это, мелкое, ничтожное, рутинное или недоумевающее прошлое какого-нибудь внимания, когда есть человек, который так все видит, как Термосёсов, человек, который именно проникает в глубь вещей, а не сочиняет и не фантазирует. О, он неимоверно нравится Данке. Она чувствует, что этот “он” есть тот он, которому она, как Пушкина Татьяна, могла б сказать:
Ты в сновиденьях мне являлся;
Незримый, мне ты был уж мил,
Твой чудный взор меня томил;
В душе твой голос раздавался!
Как ей досадно на себя, что он знает ее роман, – знает, что она когда-то избрала совершителем своей судьбы Бизюкина и с его содействием довела отца до признания необходимости для нее унизительного в глазах старика брака!
– Ну где же люди, – извиняет она себя. |