Теперь ты сидишь передо мною просто поп, а когда-нибудь будешь протопоп. А за Россию не смущайся. Пускай чужие земли похвалой стоят, а наша и хайкою крепка будет. Да и говорить нам с тобою довольно: устала я, прощай. Если бы что худое случилось, прибеги, померекаем: не смотри на меня, что я такой гриб лафертовский: грибы в лесу живут, а и по городам про них знают: кое-где по старинной памяти слово мое, может быть, что-нибудь и значит: – но все это на тот случай, если бы уж очень худо было. А что если на тебя нападают, этому радуйся: если бы ты льстив и глуп был, этого б не было. – Обернулась с этим к карлице, державшей во все это время в руках сверточек, и, передавая оный мне, сказала: “Отдай вот это от меня жене своей: это корольки с моей шеи, два отреза на платье, да холст для домашнего обихода”.
Подарок этот, предложенный хотя во всей простоте, все-таки меня несколько смутил, и я, глядя на нити кораллов и на шелковые материи, сказал: “Государыня моя! Очень благодарю вас за лестное столь внимание ваше к нам; но вещи сии столь великолепны, а жена моя женщина столь простая…”
– Что ж, – говорит, – тем и лучше, что она простая: а где и на муже, и на жене, на обоих штаны надеты, там не бывать проку. Пусть ее в бабьей исподничке ходит, и ты вот ей на исподницы и отвези. Бабы это любят. Отвези ей и ступай.
Вот этим она и весь разговор свой со мною окончила, и признаюсь, несказанно меня удивила. По некоей привычке к логичности, едучи обратно домой и пользуясь молчаливостью того же Николая Афонасьевича, взявшегося быть моим провожатым, я старался себе уяснить, что за сенс моральный все это, что ею говорено, в себе заключает? И не нашел я тут никакой логической связи, либо весьма мало ее отыскивал, а только все лишь какие-то обрывки мыслей встречал; но такие обрывки, что невольно их помнишь, да и забыть едва ли сумеешь. Уповаю, не лгут те, кои называли сию бабу в свое время мозговитою. А главное, что меня в удивление приводит, так это моя перед нею нескладность, и чему сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал, то все это выходило наибанальнейше, а она разговор словно насмех мне поворачивала с капризнейшею прихотливостью, и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе не разочаровывать, – она совершенно об этом небрегла и слов своих очевидно не подготовляла, а и моего ума не испытывала, и вышла меж тем таковою, что я ее позабыть не в состоянии. В чем эта сила ее заключается? – Полагаю, в том образовании светском, которым небрегут наши воспитатели духовные, часто впоследствии отнимая чрез это лишение у нас самонеобходимейшую находчивость и ловкость в беседах с светскими особами.
В сих-то размышлениях едучи, я вспомнил правило, указывающее нам “распознавать сущность предмета изучением производимых им действий”, и позволил себе удовлетворение некоторого любопытства насчет жизнедеяний боярыни Плодомасовой посредством расспроса карлика, и сколь сей ни сдержан и осторожен в речах о госпоже своей, при одном имени которой он каждый раз вставал на дрожках, я все-таки дознал, что Плодомасова действительно женщина костыль из больших гвоздей. Весь рассказ сего карлы полностию, как его память моя удержала, я занотовываю.[2 - Рассказ этот изъят автором из Демикотоновой книги протоиерея Туберозова и, в несравненно большем развитии, составит отдельный очерк, который будет помещен в одной из ближайших книг нашего журнала под заглавием “Боярыня Плодомасова”. – Лесков]
Наслушавшись сего рассказа, в продолжение которого я ни одним словом моим не мог прервать рассказчика, хотя беспрестанно был попеременно волнуем то чувствами страха за сию героиню, то чувствами скорби о судьбе ее, то благоговением к ней, то умилением к тем сторонам ее нрава, коими он касается геройства и младенчества, я, подъезжая к дому, впал в некоторое раздумье и, при первом виде с нагорья на свой домик, впервые почувствовал, сколь мала милая моя Наташа в выдержании некоторых сравнений, если бы была к тому необходимость сравнивать милое нам с тем, что нас поражает. |