|
Так и есть, что это он: вон они и остановились у ворот Бизюкина.
– Скажите ж на милость, который из них судья?
– А этот, что слева: маленький, щуплый, как вялая репка. Это Борноволоков.
– А тот-то, другой?
– А это его письмоводитель. Жена слышала его фамилию, да я позабыл… Да, Термосёсов.
– Термосёсов!
– Да, Термосёсов.
– Господи, каких у нашего Царя людей нет!
– А что такое?
– Да как же, помилуйте: и губастый, и страшный, и фамилия Термосёсов!
– Не правда ль, ужасно! – воскликнул, весело расхохотавшись, Дарьянов.
– Ужасно! – отвечал, желая улыбнуться, Туберозов, но улыбка застыла и не сошла с его уст.
С этим протоиерей с Дарьяновым и расстались, оба чувствуя, что повторенное каждым из них несколько раз в разговоре слово “ужасно” село где-то у них под сердцем. Протоиерей, для которого новые суды столь много лет составляли отраднейшую мечту в его жизни, вдруг почувствовал, что он почему-то совсем не радуется осуществлению этой давней мечты. Со вчерашнего дня, с того часа, когда он узнал, что этот первый долгожданный судья, которого он видит наконец на позднем закате дней своих, уже издали постачествует с Бизюкиным и входит в дом, которым ему, по мнению Савелия, следовало бы гнушаться, он чувствует, что даже как бы боится этого суда. Он, зачастую размышлявший по поводу бесправия обиженных в судах, которыми вся Русь была так много лет “черна неправдой черной”; он, представлявший весь трепет, которым обнимутся лукавые сердца при новом суде, вдруг сам вместо радости почувствовал этот самый трепет, когда потная тройка подомчала перед его глазами нового судью к воротам бизюкинского дома.
– Чего этот неуместный трепет? Чего мне-то? мне-то чего их бояться? Чиста моя совесть, и умыслов злых не имею, – чего же?
Но сердце по-прежнему робко трепещет и замирает, как будто чуя подоспевшую напасть.
– Нет! прочь недостойное чувство! Это я стар, я отвыкнул от жизни и все новое встречаю с недостойным старческим страхом лишь по одному тому, что оно не так будто начинается, как бы желалось. Свет не боится тьмы: пусть кто как хочет мыслит, а все идем к свету, все в царство правды входим!
И протоиерей, утешив себя таким рассуждением, пообедал с женой и уснул, посадив Наталью Николаевну возле себя в кресло и не выпуская целый час из своей руки ее желтую ручку. – Ему было легче при ней, как встревоженному человеку бывает легче в присутствии дитяти.
Не храбрей протопопа вернулся домой и Дарьянов. Он, расставшись с Туберозовым, пошел домой, как будто спеша застать в живых кого-то такого, кого глазам его непременно надобно было увидеть. Он взбежал в свою переднюю почти бегом и, бросив на ясеневый диван свою шляпу и палку, бросился в залу, громко крикнув: “Милушка! Мила! Милена!”
– Что? – отозвалась ему на этот зов из гостиной читавшая там жена.
– Где ты? Иди же скорей: я так долго сидел, так долго не видел тебя, и стало скучно.
– Новость! – сказала, тихо улыбнувшись, Мелания. – А мне так весело.
– Что ж ты здесь делала?
– Читала.
– Брось ты это чтенье! Дай эту книжку мне сюда. Дай! Дай!
– Зачем? Что это ты такой?
– Какой? Хороший? да? не правда ль? Я об тебе соскучился. |