..
Да и в адидасовских майках тоже.
Не было жизни и в парке Дома творчества. Хотя остался вечно пустой бассейн с каменной глыбой, торчащей в ясное небо, кое-где просматривались тропинки, остался постамент, на котором когда-то, как голова профессора Доуэля, горделиво восседала голова вождя мирового пролетариата.
Но жизни не было.
Хотя обилие пустых бутылок, банок, упаковок, которые, как оказалось, были не менее долговечны, нежели греческие колонны, говорило о том, что жизнь здесь все-таки присутствовала. Во всяком случае, проходил год за годом, а не брали эти отходы ночной человеческой жизнедеятельности ни время, ни зимние холода, ни летний зной, и располагались они уже какими-то геологическими пластами, по которым можно было судить, в каком году каким напиткам, каким закускам отдавалось предпочтение на коктебельском побережье. В годы, относящиеся к эпохе демократических перемен, отдавалось предпочтение пиву, потом отдыхающие постепенно, робко и неуверенно, приблизились к сухим винам. И, наконец, в последние годы в помойных ямах, щедро разбросанных по парку, все чаще стали попадаться бутылки из-под коньяка. В более глубоких слоях встречались в основном мерзавчики, потом, ближе к поверхности, пошли чекушки, поллитровки...
Жизнь постепенно возвращалась в эти священные места, но как-то своеобразно, бутылочно. Ни черновиков писательских, ни сломанных авторучек или карандашей, ни спрессованных временем рукописей с авторской правкой...
Не попадалось.
А какие стихи звучали здесь при восходе луны или на рассвете, какие рождались формы и рифмы! Какие трепетные юные дарования обретали здесь признание, уверенность, а то и любовь! И не только в стихах, ребята, не только в стихах, но и в жизни тоже, потому что вокруг кипела, бурлила, клокотала жизнь. А какие крылья вырастали у них за спиной, и как, взмахнув этими белыми крылами, устремлялись они в предрассветное небо, и там, в вышине, в первых лучах солнца, эти крылья становились розовыми, и розовой казалась жизнь, которая ожидала их на земле. А чтобы окунуться в эту счастливую жизнь, юным дарованиям достаточно было просто сложить нежные, как пеликаний пух, крылья за спиной и скользнуть по воздушным струям на эти вот аллеи, в эти вот восторги, искренние и вдохновенные, в эти свои же счастливые рифмы и формы.
И никто этому не удивлялся, потому что вокруг был Коктебель.
Тот еще Коктебель, ушедший ныне в геологические пласты. Как сказал поэт Жора Мельник: «Прощай, мой Коктебель конца семидесятых, с недорогим сухим разбавленным вином...» Он же произнес и не менее печальные слова и не менее прекрасные: «Прощай, мой Коктебель, ты мне не по карману...»
Но я еще вернусь и к поэту, и к его произведениям.
Какие были времена!
«Но мне их не вернуть ни памятью, ни сном» – как выразился однажды все тот же Жора Мельник. Он знает, о чем говорит: в этом году ему шестьдесят, шестого мая.
Не забыть бы в суете, глупой и бестолковой.
Убедившись, что Андрей ушел, Света вернулась на кухню и, сдвинув от сосредоточенности брови, аккуратно, до последней капли, слила недопитый коньяк из чашек и из бутылки в одну рюмку, огорченно хмыкнула – маловато набралось – и выпила.
– Вот так, дорогая, – произнесла она вслух. – Вот так ты теперь живешь. А Андрей не догадался сотенку гривен подбросить... Какая бы жизнь сейчас у меня началась! Извини, Андрюшенька, понимаю, что не из жадности... В жадности тебя никогда нельзя было упрекнуть... Вернись! – вдруг закричала она. – Вернись! Заклинаю – вернись! – И обессиленно прислонилась спиной к стене.
В этот момент раздался звонок мобильника. Звонил Андрей.
– Извини, Света... Я не спросил... У тебя как с деньгами?
– Прекрасно! Как всегда! Лучше не бывает!
– Понял, – сказал Андрей и отключил связь. |