Изменить размер шрифта - +
По-разному это открывается мне — в маленьких интимных знаках, оставленных тобой в этом мире. Я ни капли тебе не завидую — как можно завидовать тому, кто так умел любить! И так умел вызывать в других любовь к себе — такую свободную и чистую…

Но снова возвращаются те мысли, что омрачали мне жизнь после твоего ухода… Я обещала тебе не думать об этом больше. Но я опять беззащитна перед ними. Мысли про «а вдруг» и «если бы», и те, грызущие, о том, что это несправедливо и даже лишено смысла — то, что здесь осталась я, а не ты.

А сейчас прибавился ещё один укол. С тех пор, как Яир о тебе узнал, горе стало легче. И тоска по тебе тоже. Не то чтобы я меньше скучала по тебе, но я уже не умираю от этого по десять раз на день. Не знаю, будут ли у меня силы сейчас, когда я одна, выдержать. Завтра, как ты знаешь, трудный день. Держись! И я тоже. Со своей стороны.

 

Утром мы пошли на могилу — мы двое, ома и опа, братья, а после обеда отпраздновали его день рождения. Пришли друзья (наши. Дети новых соседей, которых я пригласила, так и не пришли). Йохай был на седьмом небе: Тами приготовила его любимый фруктовый пирог — это было ему компенсацией за кудлатого льва, которого мне удалось создать. Он чувствовал себя под надёжной защитой — все окружили его добротой и принесли много-много бурекасов с сыром… Настроение было прекрасным, никто не спешил уходить. Я посмотрела на двор и на дом, который вдруг стал светлым и весёлым. Шумным. Мы года три не принимали так много гостей. Амос немного выпил и чуть не свалился с крыши, куда он поднялся, чтобы заарканить для Йохая луну…

В девять, когда гости начали расходиться, Йохай запаниковал. Он бегал, хватался за них, кричал, бился головой об стол. Мне было понятно его чувство, будто что-то исчезает, утекает из него с их уходом.

А после десяти с ним случился приступ в ванне, полной воды. Нам с трудом удавалось удерживать его голову над водой. Мы уже несколько дней ощущали приближение этого приступа — по его нервному состоянию и некоторым знакомым признакам (я утешаю себя тем, что сам праздник он перенёс хорошо).

Мы держали его вместе. В этот раз мы совсем не могли смотреть в глаза друг другу. Он хрипел, тяжело повиснув между нами, и трясся. Краем глаза я видела, как Амос снова и снова гладит его пальцем по виску возле уха, успокаивая, и слышала, как он шепчет: «Деточка, детка». Я подумала, как когда-то, много лет назад, я вызывала Бога на суровый разговор о справедливости после каждого приступа.

Приступ был тяжелее и длился дольше, чем обычно. Время остановилось. Его тело окаменело в наших руках, а руки крепко сжимали разинутый, беззвучно кричащий, рот. Я видела как исказилось лицо Амоса, словно пытаясь вобрать в себя его боль.

Амос когда-то сказал, что когда человек кричит «Мне больно», это совсем не значит, что он верит, будто кто-то может облегчить его боль; иногда он больше нуждается в том, чтобы кто-то разделил с ним его одиночество в этой боли.

Только когда его ступни порозовели, я снова смогла дышать. Мы перенесли его в кровать. Он сразу попытался встать и уйти. Совсем не понимал, что происходит. Но у него подкосились ноги, и он упал без сил, а через минуту его вырвало всеми съеденными бурекасами. Амос продолжал его гладить своими добрыми руками, а я была вынуждена уйти, вышла на веранду, чтобы это записать.

Сейчас он мычит, и это хороший знак — значит всё позади, но для меня это всегда самая тяжёлая минута. Он, как видно, больше не страдает, по крайней мере, не так, как раньше. Он совсем обессилен и засыпает. Именно тогда и начинается мычание. Из самых глубин измученного тела — словно тело оплакивает само себя.

Надо вернуться в дом. Если бы можно было сидеть здесь всю ночь и писать, писать… Когда я пишу, мне хорошо. Даже, когда я пишу о тяжёлом и грустном, я становлюсь спокойной и сосредоточенной.

Быстрый переход