Этот взрывается огнями, не успеет зайти солнце. Кричаще-яркий, сияющий лампами дневного света; китайские ресторанчики чередуются тут с еврейскими кулинарными магазинами, подозрительные пиццерии — с греческими кабачками, зазывающими на танец живота. Облезлая, как рукав бедняка, Эйнсли-авеню пересекает центр округа, стараясь сохранить давно исчезнувшее достоинство своих величественных, но грязных жилых домов, меблированных комнат, гаражей и старорежимных салунов, где полы все еще посыпают сырыми опилками.
Калвер-авеню со стремительностью нечистой силы становится все более и более ирландской. Лица, бары, даже здания кажутся нездешними, как будто их украли и перенесли сюда из центра Дублина, но уж тюлевых занавесок в окнах здесь не увидишь. Бедность неприкрыто смотрит на улицу, задавая тон всей остальной части округа. Бедность сутулит спину ирландца с Калвер-авеню, оставляет следы своих когтей на белых, смуглых, коричневых и черных лицах пуэрториканцев на Мейсон-авеню, вползает в постели шлюх на Виа-де-Путас и проталкивается в самый настоящий плавильный котел — городские закоулки, где бок о бок живут представители разных национальностей — нераздельно, как любовники, и ненавидя друг друга, как враги. Именно здесь жестокая нужда заставляет пуэрториканцев и евреев, итальянцев и негров, ирландцев и кубинцев сбиваться в гетто, пестрый состав которого уже не поддается описанию, превращаясь в бессмысленную путаницу разрозненных генов.
Синагога рабби Соломона была на той же улице, что и католическая церковь. Здание баптистской миссии с окнами на улицу находилось на проспекте, ведущем к соседнему кварталу. Кондитерская лавка, над которой жил человек по имени Финч, принадлежала пуэрториканцу, сын которого был полицейским, — его фамилия была Эрнандес.
Карелла и Мейер остановились в вестибюле дома, разглядывая фамилии на почтовых ящиках. Всего было восемь ящиков. Но только на двух были таблички с фамилиями. На трех были сломаны замки. Человек по имени Финч жил в квартире 33 на третьем этаже.
Замок на внутренней двери вестибюля был сломан. Из-под лестницы, где были составлены мусорные ведра для утренней вывозки, шла вонь, от которой перехватило дыхание, заставив обоих замолчать, пока они не поднялись на следующую площадку. Поднимаясь дальше, на третий этаж, Карелла сказал:
— Что-то уж очень просто, Мейер. Не успели начать, а уж кончаем.
На площадке третьего этажа оба вытащили пистолеты. Подошли к двери квартиры 33 и встали по обе стороны ее.
— Мистер Финч? — позвал Мейер.
— Кто там? — донесся голос.
— Полиция. Открывайте.
В квартире и на площадке было тихо.
— Финч? — снова позвал Мейер.
Ответа не было. Карелла уперся спиной в противоположную стенку. Мейер кивнул. Карелла поднял правую ногу, согнув ее в колене, и распрямил ее, как спущенный курок, ударив подошвой в дверь как раз ниже замка. Дверь распахнулась, и Мейер вошел в квартиру с пистолетом в руке.
Финчу было под тридцать, волосы ежиком, ярко-зеленые глаза. В тот момент, когда Мейер вломился в комнату, он закрывал дверь стенного шкафа. На нем были брюки и нижняя рубашка, он был бос, небрит, и щетина на подбородке и щеках не скрывала белого шрама под правой щекой до закругления челюсти. Он повернулся от шкафа с видом человека, успешно сделавшего какое-то таинственное дело.
— Стой, где стоишь! — приказал Мейер.
Есть такой анекдот о старой даме в поезде, которая без конца спрашивает своего соседа, не еврей ли он. Тот пытается читать газету и отвечает: «Нет, я не еврей». Старая дама никак не отвязывается, дергает его за рукав и долдонит свой вопрос. Наконец он кладет газету и говорит: «Ладно, черт возьми! Я еврей». Тогда старая леди мило ему улыбается и говорит: «А знаете что? Вы совсем не похожи». |